Чугунка – переправа не паромная, не лодейная, схвачен человек железом и влачит человека железная сила по 600 верст за ночь. Путина от Питера до Москвы – ночная, пьяная, лакал Есенин винища до рассветок, бутылок около него за ночь накопилось, битых стаканов. Объедков мясных и всякого утробного смрада – помойной яме на зависть. Проезжающих Есенин материл, грозил Гепеу, а одному старику, уветливому, благому, из стакана в бороду плеснул; дескать он, Есенин, знаменитее всех в России, потому может дрызгать, лаять и материть всякого.
Первая мука минула.
Се вторая мука. В дрожках извозчичьих Есенин по Москве ехал стоймя, за меня сидячего одной рукой держась, а другой шляпой проходящим махал и всякие срамные слова орал, покуль не подъехали мы к огромадному дому с вырванными с петель деревянными воротами.
На седьмом этаже есенинский рай: темный нужник с грудами битых бутылок, с духом вертепным по боковым покоям.
Встретили нас в нужнике девки, штук пять или шесть, без лика женского, бессовестные. Одна в розовых чулках и зеленом шелковом платье. Есенинской насадкой оказалась. В ее комнате страх меня объял от публичной кровати, от резинового круга под кроватью, от развешанных на окне рыбьих чехольчиков, что за ночь накопились и годными на следующую оказались.
Зеленая девка стала нас угощать, меня кофеем с колбаской, а Есенина – мадерой.
С дальнейшей путины до переполоха спится крепко. Прикурнул и я, грешный, где-то в углу, за ширмами. И снилась мне колокольная смерть. Будто кто-то злющий и головастый чугунным пестом в колокол ухнул (а колокол такой распрекрасный, валдайского литья, одушевленного). Рыкнул колокол от песта, аки лев, край от него в бездну низвергся, и грохот медный во всю вселенную всколыхнул.
Вскочил я с постели, в костях моих трус и в ушах рык львиный, под потолком лампа горит полуночным усталым светом, и не колокол громом истекает, а у девок в номерах лютая драка, караул, матерщина и храп. Это мой песенный братец над своей половиной раскуражился. Треснул зеркало об пол, и сам голый. Окровавленный по коридору бегает, в руках по бутылке. А половина его в разодранной и залитой кровью сорочке в черном окне повисла, стекла кулаками бьет и караул ревет. Взяла меня оторопь, за окном еще 6 этажей, низринется девка, одним вонючим гробом на земле станет больше.
Подоспел мужчина, костистый и огромный, как Есенин, в чем мать родила, с револьвером в руке. Девку с подоконника за волосы стащил, ударил об пол, а по Есенину в коридоре стрелять начал. Сия моя третья мука.
«Стойло Пегаса» унавожено изрядно. Дух на этом новом Олимпе воистину конский, и заместо «Отче Наш» – «Копытами в небо» песня ржется. В «Стойле» два круга, верхний и нижний. В верхнем – стойка с бутылками, со снедью лошадиной: горошек зеленый, мятные катышки, лук стриженый и все, что пьяной бутылке и человеческому сраму не претит.
На дощатом помосте будка собачья с лаем, писком и верезгом – фортепьяно. По бокам зеркала – мутные лужи, где кишат и полощутся рожи, плеши, носы и загривки – нечеловечье все, лошадиным паром и мылом сытое.
С полуночи полнится верхнее стойло копытной нечистой силой. Гниющие девки с бульваров и при них кавалеры от 13-ти лет и до проседи песьей. Старухи с внучатами, гимназисты с папа́. Червонец за внучку, за мальчика два.
В кругу преисподнем, где конские ядра и с мясом прилавки (грудинка девичья, мальчонков филей), где череп ослиный на шее крахмальной – владыка подпольный законы блюдет, как сифилис старый за персики выдать, за розовый куст – гробовую труху, там бедный Есенин гнусавит стихами, рязанское злато за гной продает.
<1924><…>
Меня по-есенински не хороните, не превращайте моего гроба в уличный товар.
<1926><…>
А Сереженька ко мне уж очень дурно относился, незаслуженно дурно – пакостил мне где только мог.
<1926><…>
Есенин не был умным, а тем более мудрым. Он не чувствовал труда в искусстве и лишен был чувства благоговения к тайнам чужого искусства. Тагор для него дрянь. Блок – дурак, Гоген не живописен, Репин – идиот, Бородина он не учуял, Корсаков и Мусоргский ничуть его не тронули.
Все ценное и подлинное в чужом творчестве он приписывал своему влиянию и даже на вечере киргизской музыки (в Москве) бранчливо и завистливо уверял меня, что кто-то передал его напевы косоглазым киргизам и что киргизская музыка составляет суть и душу его последних стихов. Это было в 1924 году.
<1926><…>
Год прошел после смерти Есенина, а кажется, что жил он сто лет назад. Напрасно люди стараются увековечить себя такой жизнью и смертью, какой жил и умер Есенин.
В самой природе фейерверка гнездится уже забвение, и чем туже развертывается клубок жизни, тем больший след останется во времени.
<4 октября 1927>Александр Блок
Из дневников, записных книжек и писем
9 марта 1915 г.
<…>
Днем у меня рязанский парень со стихами.
Крестьянин Рязанской губ… 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915.
Дорогой Михаил Павлович!
Направляю к вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймете его.
Ваш А. Блок.P.S. Я отобрал 6 стихотворений и направил с ними к Сергею Митрофановичу. Посмотрите и сделайте все, что возможно.
22 апреля 1915 г.
Весь день брожу, вечером в цирке на борьбе, днем у Философова, в «Голосе жизни». Писал к Минич и к Есенину.
<…>
Дорогой Сергей Александрович.
Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Потому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем.
Вам желаю от души остаться живым и здоровым.
Трудно загадывать вперед, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только все-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее.
Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унес и чтобы болото не затянуло.
Будьте здоровы, жму руку.
Александр Блок.21 октября 1915 г.
Н. А. Клюев – в 4 часа с Есениным (до 9-ти). Хорошо.
25 октября 1915 г.
Вечер «Краса» (Клюев, Есенин, Городецкий, Ремизов) – в Тенишевском училище.
3 января 1918 г.
Иванову-Разумнику – статьи. – В «Вечернем часе» ответ на анкету – Сологуба, Мережковского и мой. Занятно! – В «Знамени труда» – мои стихи «Комета» (NB – список сотрудников!). – На улицах плакаты: все на улицу 5 января (под расстрел?). – К вечеру – ураган (неизменный спутник переворотов). – Весь вечер у меня Есенин. <…>
4 января 1918 г.
О чем вчера говорил Есенин (у меня).
Кольцов – старший брат (его уж очень вымуштровали, Белинский не давал свободы), Клюев – средний – «и так и сяк» (изограф, слова собирает), а я – младший (слова дороги – только «проткнутые яйца»).
Я выплевываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия).
(Интеллигент) – как птица в клетке; к нему протягивается рука здоровая, жилистая (народ); он бьется, кричит от страха. А его возьмут… и выпустят (жест наверх; вообще – напев А. Белого – при чтении стихов и в жестах, и в разговоре).
Вы – западник.
Щит между людьми. Революция должна снять эти щиты. Я не чувствую щита между нами.
Из богатой старообрядческой крестьянской семьи – рязанец. Клюев в молодости жил в Рязанской губернии несколько лет.
Старообрядчество связано с текучими сектами (и с хлыстовством). Отсюда – о творчестве (опять ответ на мои мысли – о потоке). Ненависть к православию. Старообрядчество московских купцов – не настоящее, застывшее.
Никогда не нуждался.
Есть всякие (хулиганы), но нельзя в них винить народ.
Люба: «Народ талантливый, но жулик».
Разрушают (церкви, Кремль, которого Есенину не жалко) только из озорства. Я спросил, нет ли таких, которые разрушают во имя высших ценностей. Он говорит, что нет (т. е. моя мысль тут впереди?).
Как разрушают статуи (голая женщина) и как легко от этого отговорить почти всякого (как детей от озорства).
Клюев – черносотенный (как Ремизов). Это не творчество, а подражание (природе, а нужно, чтобы творчество было природой; но слово – не предмет и не дерево; это – другая природа; тут мы общими силами выяснили).
[Ремизов (по словам Разумника) не может слышать о Клюеве – за его революционность.]