Но тут стал настаивать на том, чтобы ему дали отдел в полное его распоряжение. Маяковский стал опять спрашивать, что он там один делать будет и чем распоряжаться. “А вот тем, что хотя бы название у него будет мое!” – “Какое же оно будет?” – “А вот будет отдел называться «Россиянин»!” – “А почему не «Советянин»?” – “Ну это вы, Маяковский, бросьте. Это мое слово твердо!” – “А куда же вы, Есенин, Украину денете? Ведь она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Азербайджан? А Грузия? Тогда уже нужно журнал не “Лефом” называть, а – “Росукразгруз”.
Маяковский убеждал Есенина: “Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых! Что вы эту глину на ногах тащите?” – “Я глину, а вы – чугун и железо! Из глины человек создан, а из чугуна что?” – “А из чугуна памятники!”
…Разговор происходил незадолго до смерти Есенина.
От того же времени остался в памяти и другой эпизод.
Однажды вечером подошел ко мне Владимир Владимирович взволнованный, чем-то потрясенный:
– Я видел Сергея Есенина, – с горечью, и затем горячась, сказал Маяковский, – пьяного! Я еле узнал его. Надо как-то, Коля, взяться за Есенина. Попал в болото. Пропадет. А ведь он чертовски талантлив».
Горький и Есенин встречались дважды, в Петрограде зимой 1915/16 года и в Берлине в 1922 году. Творчество Есенина занимало Горького, следившего за его судьбой. О последней встрече Есенин рассказал Н. К. Вержбицкому: «Когда мы встретились в Берлине, я при нем чего-то смущался. Мне все время казалось, что он вдруг заметит во мне что-нибудь нехорошее и строго прицыкнет на меня, как, бывало, цыкал на меня дед. Да еще каблуком стукнет о пол… От Горького станется!» Д. Семеновский передал Есенину отзыв о нем Горького, как о «колоссальном таланте», на что тот ответил: «В Германии я видел Алексея Максимовича. Когда я читал там свои стихи, он заплакал и сказал: «Откуда такие берутся».
Между тем в письме М. Горького Е. Феррари можно найти: «Есенин – анархист, он обладает «революционным пафосом», – он талантлив. А спросите себя: что любит Есенин? Он силен тем, что ничего не любит, ничем не дорожит. Он, как зулус, которому бы француженка сказала: ты – лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, – ему легко верить, – он ничего не знает. Поверил и закричал на все и начал все лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того – что? Есть такая степень опьянения, когда человеку хочется ломать и сокрушать, ныне в таком опьянении живут многие. Ошибочно думать, что это сродственно революции по существу, это настроение соприкасается ей лишь формально, по внешнему сходству».
Летом 1925 года в письме, которое осталось неотправленным, Есенин писал Горькому: «Думал о Вас часто и много. <…> Я все читал, что Вы присылали Воронскому. Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого. <…> Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову».
Иван Бунин Есенина не знал лично, их пути никогда не пересекались. Но он ревниво следил за всем, что происходит в большевистской России, за советскими писателями и поэтами, которых ругал без разбору и не стесняясь в выражениях – иногда справедливо, иногда нет. Есенину тоже досталось, что, впрочем, сослужило хорошую службу во Франции, где до критики Бунина о нем не слышали. «Эта смесь сменовеховства и евразийства, это превознесение до небес “новой” русской литературы в лице Есениных и Бабелей, рядом с охаиванием всей “старой”, просто уже осточертело <…> Писарская, сердцещипательная или нарочито-разухабистая лирика Есенина известна-переизвестна…» «Эти хвастливые вирши <…>, принадлежащие некоему “крестьянину” Есенину, далеко не случайны. <…> целые идеологии строятся теперь на пафосе, родственном его “пафосу”, так что он, плут, отлично знает, что говорит, когда говорит, что в его налитых самогоном глазах “прозрений дивных свет”…» «И вот, наконец, опять “крестьянин” Есенин, чадо будто бы самой подлинной Руси, вирши которого, по уверению некоторых критиков, совсем будто бы “хлыстовские” и вместе с тем “скифские” (вероятно потому, что в них опять действуют ноги, ничуть, впрочем, не свидетельствующие о новой эре, а только напоминающие очень старую пословицу о свинье, посаженной за стол):
Кометой вытяну язык,До Египта раскорячу ноги…Богу выщиплю бороду,Молюсь ему матерщиною…Проклинаю дыхание Китежа,Обещаю вам Инонию…
<…> Инония эта уже не совсем нова. Обещали ее и старшие братья Есениных, их предшественники, которые, при всем своем видимом многообразии, тоже носили на себе печать, в сущности, единую. <…> “Я обещаю вам Инонию!” – Но ничего ты, братец, обещать не можешь, ибо у тебя за душой гроша ломаного нет, и поди-ка ты лучше проспись и не дыши на меня своей миссианской самогонкой! А главное, все-то ты врешь, холоп, в угоду своему новому барину!»
Фрагмент из его «Воспоминаний», писавшихся уже после смерти Есенина, – это предвзятое, оценочное суждение, а также пересказ ходивших в эмигрантской среде сплетен, правдивых и нет. Отношение Бунина к Есенину и Блоку, а также перевирание есенинских строк возмущало Марину Цветаеву.
Владислав Ходасевич несколько раз встречался с Есениным в Петрограде в 1918 году, «нечасто и на людях». Он искренне верил, что причиной самоубийства Есенина стало разочарование в Октябрьской революции. В 1932 году он написал в статье о Есенине: «Самоубийство Есенина очевидно связано было с его разочарованием в большевицкой революции и нашло такой сильный отклик в кругах комсомола и рабочей интеллигенции, что начальство встревожилось и велело немедленно “прекратить есенинщину”. Бесчисленные портреты Есенина, портреты его родных, знакомых и просто односельчан, виды деревни, где он родился, и дома, в котором он вырос, бесчисленные воспоминания о нем и статьи о его поэзии – все это разом, точно по волшебству, исчезло из советских газет и журналов. Зато появилось несколько статей, разъясняющих заблуждения Есенина и его несозвучность эпохе». В эссе Ходасевича «Есенин» отразилось типичное мнение о Есенине и его судьбе среди эмигрантов, лишенное предвзятости личных взаимоотношений, как у Гиппиус, или неприязни к Есенину как символу советской поэзии, как у Бунина.
Максим Горький
Сергей Есенин
Впервые я увидал Есенина в Петербурге в 1914 году, где-то встретил его вместе с Клюевым. Он показался мне мальчиком пятнадцати-семнадцати лет. Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напомнил слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом. Было лето, душная ночь, мы, трое, шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост, постояли на мосту, глядя в черную воду. Не помню, о чем говорили, вероятно, о войне: она уже началась. Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.
Такие чистенькие мальчики – жильцы тихих городов, Калуги, Орла, Рязани, Симбирска, Тамбова. Там видишь их приказчиками в торговых рядах, подмастерьями столяров, танцорами и певцами в трактирных хорах, а в самой лучшей позиции – детьми небогатых купцов, сторонников «древлего благочестия».
Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик, с которым я стоял, ночью, на Симеоновском и видел, как он, сквозь зубы, плюет на черный бархат реки, стиснутой гранитом.
Через шесть-семь лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого. От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им.
Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков.
– Тоже поэт, – сказал о нем Есенин, тихо и с хрипотой.
Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружен гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней. Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: «Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы».