Судьба некоторых интеллектуальных течений, которые могли бы явиться альтернативой лингвистической парадигме, подчеркивает, в какой степени эта последняя сумела установить свое господство в науках о человеке XX в. Классическим примером является история имажинизма (т. е. исследований по ментальному воображению) в когнитивной психологии. Это течение кажется отмеченным двойственностью. С одной стороны, оно претендует на наследие ассоцианизма и пытается показать роль ментальных образов в мышлении. В той мере, в какой он постулирует при этом гетерогенность мышления, имажинизм выглядит отрицанием лингвистической парадигмы. Но, с другой стороны, выйдя из тех же источников, что и когнитивизм, он разделяет с ним немало черт и, в частности, рассматривает мышление исключительно как обработку информации, что по сути дела открывает когнитивизму доступ в область изучения воображения.
После торжества бихевиоризма в 1920-е гг. ментальные образы оказались вытеснены на периферию психологических исследований[94], в то время как лингвистика стремительно развивалась. Они были возвращены в психологию только в 1960-е гг., т. е. уже после победы неоментализма, одержанной на территории лингвистики, и после триумфа компьютерной модели разума. В психологии главной основой возрождения имажинизма стали исследования визуального восприятия, впечатляющие успехи которых в годы Второй мировой войны были стимулированы потребностями военной авиации[95]. Падение бихевиоризма благоприятствовало проекту распространения этого динамичного течения на ранее запретную территорию изучения ментальных образов. Ничего удивительного, что, имея такое происхождение, имажинизм сохранил тесную связь с проблематикой перцепции и интериоризировал профессиональные каноны экспериментальной психологии, отдавшей предпочтение изучению элементарных и изолированных актов как поведения, так и мышления.
Тяга имажинистов к простым образам объектов внешнего мира объяснялась и тем, что после торжества лингвистического ментализма легитимность ментальных образов была далеко не обеспечена. Доказать как психологам-бихевиористам, так и лингвистам-менталистам существование элементарных, а следовательно, несомненных ментальных образов стало главной заботой имажинистов[96]. Это вновь возвращало к примитивной версии теории отражения, свойственной имажинизму прошлого века. До тех пор, пока психологи пытаются основать свою концепцию разума на изучении подобных образов, они едва ли в состоянии выйти за пределы этого концептуального кадра. Но чтобы обратиться к анализу более сложных форм воображения, которые ускользают от эксперимента, следовало переосмыслить интеллектуальную установку психологии, стремящейся быть экспериментальной наукой.
Поскольку как возвращение к ассоцианизму, так и отказ от экспериментального метода были равно невозможны, имажинизм с самого начала оказался обречен на поиск компромисса с когнитивизмом и имел мало шансов выработать модель сознания, способную противостоять когнитивистской парадигме. Неудивительно, что имажинисты не осмеливались пойти дальше теории «двойного кодирования» (лингвистического и визуального) перцептов в памяти[97]. Но такой подход оставлял открытым вопрос о том, по каким правилам происходит взаимодействие в мышлении по-разному кодированных перцептов. Ничто не мешало ответить: по правилам символической логики[98] (отсюда происходит название «пропозиционизм», применяемое к классическому когнитивизму). Когда затем имажинисты предположили, что параллельно глубинным грамматическим структурам существуют глубинные структуры визуального воображения (своего рода пространственные схемы)[99], они только подлили воды на мельницу своих противников: гораздо легче представить себе, как в логические пропозиции перекодируются геометрические фигуры, а не чувственные образы. Благодаря введению четкого различия между двумя уровнями ментальных процессов — «локальных процессов», организованных в форме модулей с различными системами кодирования (в том числе лингвистического модуля и модуля визуального воображения), и «центральных процессов», имплицитно отождествляемых с собственно мышлением, для которых допускалась только форма логических пропозиций, — когнитивизм установил к середине 1980-х гг. свою гегемонию в изучении разума[100].
По-видимому, теоретический неуспех имажинизма вызван прежде всего слишком узкой концепцией воображения, сведенному к способности вызывать в сознании образы предметов, которые можно вращать на время в воображении, но которые не слишком пригодны для объяснения более сложных ментальных функций. Однако и триумф когнитивизма похож на пиррову победу: чем более логически последовательным становится когнитивизм, тем более очевидно, что компьютерная модель с трудом объясняет связь вселенной символических вычислений с другими уровнями реальности.
5
Итак, исследования элементарных визуальных образов не смогли поколебать господства лингвистической парадигмы. Однако существует ряд течений, интересующихся более сложными образами, которые могли бы претендовать на роль субстрата или формы мышления. Речь идет о некоторых школах психологии искусства, вышедших главным образом из гештальт-психологии[101], об антропологии воображения, развивающей традиции Гастона Башляра[102], а также о семиологии визуального языка, опирающейся прежде всего на труды Пьера Франкастеля[103]. Однако все эти течения выглядят маргинальными в интеллектуальной жизни в целом, прежде всего потому, что они занимаются областями, которые рассматриваются как иррелевантные для концепции разума, в частности, искусством и литературой, тогда как обычный предрассудок требует, чтобы природа мышления соответствовала идеальному образу позитивистской науки. Поэтому, если образы не изгоняются в сферу локальных процессов, они вытесняются на периферию научных исследований.
Однако складывается впечатление, что, сколь бы неколебимой не казалась лингвистическая парадигма, она уже достигла логических пределов своего развития. Как постмодернистские теории дискурса, так и nec plus ultra модернистские теории компьютерного разума ограничиваются замкнутой вселенной символов. Не заметно признаков, что они окажутся способными порвать изнутри созданные ими автореференциальные системы. В этих условиях можно ожидать появления попыток радикального пересмотра лингвистической парадигмы[104].
Обычным возражением против лингвистического поворота является вполне разумное (хотя теоретически не слишком интересное) указание на то, что мир все-таки существует. Однако если справедливы вышеприведенные рассуждения, перед лицом всемогущего текста недостаточно просто отстаивать дело контекста. Для того чтобы покончить с миром, лингвистическая парадигма должна была прежде покончить с субъектом. Следовательно, чтобы вернуть себе мир, науки о человеке должны для начала вернуть в мир субъекта — конечно, не трансцендентального субъекта классической философии и позитивистской науки, но субъекта-в-мире, рассмотренного во всем многообразии форм его бытия, из которых язык является только одной. Если разум создает мир, субстантивируя свои собственные формальные условия, то речь не обязательно должна идти об априори чистого разума, но об априори разума-в-мире, порожденных совокупностью биологических и социальных условий его существования.
Но если речь идет о тотальности человеческого опыта, не идет ли она тем самым о многообразии форм мышления? Разве гетерогенность мышления не предполагает с необходимостью субъекта, который служит ему принципом единства, но рискует оказаться элиминированным, если постулировать гомогенность мышления? Объединенные субъективным сознанием, различные формы мышления не являются ни абсолютно разграниченными, ни абсолютно переводимыми друг в друга, из этого, в частности, вытекают присущие мышлению внутренние противоречия. В данном контексте уместно пересмотреть обычную оппозицию мысли в словах и мысли в образах. Эта оппозиция держится при условии, что язык рассматривается как коммуникативная система, а воображение — как способность вращать в уме параллелепипеды. Но необходимо прежде всего деконструировать (в этимологическом смысле слова) эти два понятия, чтобы увидеть многообразие скрывающихся за ними форм мышления. Существуют формы воображения, неотделимые от некоторых форм мысли в словах, но есть и другие, которые радикально противостоят ей. Изучение сложных форм несловесного воображения в их взаимодействии с лингвистическими механизмами представляется одной из возможностей проверить высказанные выше гипотезы.