Студенты моего поколения даже внешним образом принадлежали к переходной эпохе. Мы поступили в Университет после устава 84 года и носили форму; старший курс ходил еще в штатском. Так смешались и различались по платью питомцы эпохи "реформ" и питомцы "реакции".
Устав 84 года был первым органическим актом нового царствования. Его Катков приветствовал известкой статьей: "Встаньте, господа. Правительство идет, правительство возвращается". Он предсказывал, что Университетская реформа только начало и указует направление "нового курса". Он не ошибся. Реформа {58} Университета имела целью воспитывать новых людей. Она сразу привела к "достижениям"; их усмотрели в сенсационном посещении Московского Университета Александром III в мае 86 г.
Конечно, для успеха этого необычного посещения были приняты и полицейские меры; но ими одними объяснить всего невозможно. Даже предвзято настроенные люди не могли не признать, что молодежь вела себя не так, как полагалось ей, по ее прежней репутации. При приезде Государя она обнаружила настроение, которое до тех пор бывало только в привилегированных заведениях. Такой восторженный прием Государя в Университете не был возможен ни раньше, ни позже. Он произвел впечатление. Московские обыватели обрадовались, что "бунтовщики" так встретили своего Государя. Катков ликовал. Помню его передовицу: "Все в России томилось в ожидании правительства. Оно возвратилось... И вот на своем месте оказалась и наша молодежь..." Он описывал посещение Государя: "Радостные клики студентов знаменательно сливались с кликами собравшегося около университета Народа". И он заключал, что Россия вышла, наконец, из эпохи волнений и смут.
Легкомысленно делать выводы из криков толпы; мы их наслушались и в 1917 г., и теперь в советской России. Еще легкомысленней было бы думать, что одного устава могло бы быть достаточно, чтобы студенчество переродилось в два года. Но не умнее воображать, что прием был "подстроен" и что в нем приняли участие только "подобранные" элементы студенчества. Он был и нов и знаменателен, и это надо признать.
Само создавание нового человека началось много раньше, еще с "Толстовской гимназии". Дело не в классицизме, который мог сам по себе быть благотворен, а в старании гимназий создавать соответствующих "видам правительства" благонадежных людей, {59} как жестока была эта система, можно судить по тому, что ее результаты оказывались тем печальнее, чем гимназия была лучше поставлена: и ее главными жертвами были всегда преуспевшие, т. е. первые ученики. Они меньше лентяев оказывались приспособлены к жизни. Но не гимназия и не устав 84 года переродили студенческую массу к 86 году; это сделало настроение самого общества, которое к этому времени определилось, и которое студенчество только на себе отражало.
Устав 84 года и не мог продолжать дело Толстовской гимназии. Только старшие студенты ощущали потерю некоторых прежних студенческих вольностей и этим могли быть недовольны. Для вновь поступающих Университет, и при новом уставе, в сравнении с гимназией был местом такой полной свободы, что мы чувствовали себя на свежем воздухе. Нас не обижало, как старших товарищей, ни обязательное ношение формы, ни присутствие в Университете педелей и инспекции. Устав 84 года больнее ударил по профессорам, по их автономии, чем по студентам.
Припоминаю показательный эпизод. Когда я был еще гимназистом, я от старших слыхал много нападок на новый Университетский устав и его негодность была для меня аксиомой. После Брызгаловских беспорядков, когда в числе студенческих требований стояло "долой новый устав", я как-то был у моих товарищей по гимназии Чичаговых, сыновей архитектора, выстроившего Городскую Думу в Москве. Разговор зашел о требовании "отмены Устава". Без всякой иронии, далекий от академической жизни, архитектор Д. Н. Чичагов нас спросил: "Что собственно Вам в новом Уставе не нравится?" В ответ мы ничего серьезного сказать не могли. Мы ничего не знали. Нам, новым студентам, устав ни в чем не мешал; мы стали говорить о запрещении библиотек, землячеств, о несправедливостях в распределении стипендии. Д. Н. Чичагов {60} слушал внимательно, видимо стараясь понять, и спросил в недоумении: "Но ведь все это можно исправить, не отменяя устава". Позднее я знал, что было бы нужно против самого устава сказать. А еще позднее я понял, что в совете архитектора Д. Н. Чичагова исправлять недостатки, не разрушая самого здания, было то правило государственной мудрости, которого не хватало не только моему поколению.
Меры, которые новый устав вводил против студентов, все заключались в параграфе, который гласил: "студенты являются отдельными посетителями Университета и им запрещаются всякие действия, носящие корпоративный характер". Такие предписания полностью осуществить невозможно и они делают смешным того, кто их требует. При поступлении в Университет каждый студент должен был подписать обязательство, что не будет участвовать в "обществах", так называемых "землячествах", т. е. в кружках уроженцев того же города. Конечно уничтожить такие частные "кружки" было невозможно и такая подписка только их рекламировала. Но дурные порядки всегда более всего дискредитируют чересчур усердные их исполнители. Это произошло и в Московском Университете. Таким не по разуму усердным исполнителем оказался новый инспектор Брызгалов; человек с черной бородой и мертвым лицом, на котором приветливая улыбка казалась гримасой. Он требовал, чтобы студенты вели себя как "отдельные посетители", но в тоже время хотел среди них создать свою гвардию, как бы теперешний "комсомол", на помощь правительству. Почвой для такой привилегированной гвардии не могла, как теперь, быть "политика". Ее вообще тогда не допускали. Формально эта гвардия состояла из студенческого оркестра и хора; они работали под непосредственным оком инспектора, собирались в его помещении. Это они устроили тот концерт, {61} который в 86 г. в Университете посетил Государь. Императрице они поднесли букет из ландышей, которые и стали эмблемой нового типа студентов.
Они за это пользовались не только разными привилегиями в области стипендий и освобождения от платы; инспектор заступался за них даже на экзаменах, ссылаясь на то патриотическое дело, которому они себя посвящали. Два раза в год они давали концерты в пользу "недостаточных студентов" и выручка распределялась инспектором. Не могу поручиться, что все эти рассказы точны. У оркестра и хора была очень дурная слава, которая могла помешать быть к ним беспристрастным. Но привилегии, которые им явно оказывались перед другими и подкладка их привилегий переполнили чашу и последовал взрыв. Я не знаю закулисной истории того, что случилось; было ли это организовано, кем и зачем, из какой среды все это вышло? Для меня было все неожиданно.
До гимназии и во время гимназии я рос в среде людей, имеющих, так или иначе, прочное положение в обществе, и они не были склонны взрывать его основы. Это настроение я от них унаследовал. Многое поэтому мне было тогда непонятно. Я не понимал, почему осуждали посещение Государем Университета, почему чуждались студентов, которые участвовали в оркестре и хоре и носили ландыши в своих петлицах.
22 ноября должен был состояться очередной концерт оркестра и хора. Если бы меня тогда позвали быть на нем распорядителем или развозить билеты по городу, я бы не видел основания от этого уклониться. Но никто меня не звал и я пошел от себя простым посетителем.
Ожидая начала концерта я сидел в боковых залах собрания, когда мимо нас прошел инспектор Брызгалов. Едва он прошел, как в соседней зале раздался какой-то треск и все туда бросились. Студент {62} Синявский только что дал Брызгалову пощечину. К счастью, этого я не видал; зрелище такого грубого насилия, вероятно, меня возмутило бы и спутало бы все впечатление. Когда я туда подбежал, я видел только, как два педеля держали за руки бледного незнакомого мне студента. Его потащили к выходу. Толпа студентов росла, пока его выводили. Публика, не понимала кругом, что случилось. Мы объясняли, что Брызгалову дали пощечину. Распорядители с ландышами всех успокаивали и уверяли, что всё это вздор.
Мне трудно разобраться в тогдашних своих ощущениях. В глазах стояло только лицо арестованного и уведенного, как казалось тогда, на расправу. Он был по Высочайшему повелению присужден к 3-м годам дисциплинарного батальона. В первый раз своей жизни я увидал человека, который всей своей жизнью для чего-то пожертвовал. Невольно пронеслись в голове те рассказы матери о святых, которые в этом мире живут, и то, что мы читали про "мучеников", которые от своей веры не хотели отречься. Мне казалось, что такого "мученика" я видел своими глазами. Это было одно из тех впечатлений, которые в молодости не проходят бесследно, хотя и приводят иногда к различным последствиям. Подобное смутное чувство было очевидно не у меня одного. Все хотели что-то делать, чем-то себя проявить, но не знали, что именно надо было им делать.