# # #
Но к весне просветлело за окнами, зашевелилось, разнеслось сопением и хрустом очнувшейся жизни. И невозможная мечта, выношенная Леркой в месяцы зимнего заточения, обрела простоту и явственность действия. Бежать на фронт!
Трофейный немецкий бинокль стучал о Леркину грудь тайным знаком, вещественным залогом успеха. Оставалось подговорить ребят, но Лерка не решался, до слабости в груди опасаясь быть осмеянным. Поднятый на ребро карусельный круг кряхтя покатился по насыпи, грохнул о ступени и исчез в подворотне. Лерка опустил бинокль, прошел по комнате, склонившись над фортепиано, взял несколько беглых бравурных аккордов и вернулся к окну. Волна хохота и веселой ругани донеслась из подворотни вместе с треском застрявшего колеса, и Лерка бросился из дома, как на штурм крепости в забытых ледовых играх, и барабаны Седьмой симфонии звучали ему.
На фронт! Бежать на фронт!
Когда Лерка, сокращая путь к подворотне, несся через насыпь, в ней уже торчали белые колышки, обозначая участки, на которых немногочисленные жильцы могли сажать свои немногочисленные картошки. А в начале осени, ко времени сбора этих картошек. Песочный дом взбудоражило известие о четырех мальчишках, бежавших на фронт; трое из них были сняты с поезда в районе станции Иловинской и возвращены домой, а один успел скрыться и был убит во время воздушного налета.
Увидеть героических ребят Авдейке не удалось, потому что дядя Петя-солдат перестал с ним гулять и начал пробивать дыру для печной трубы. В первую военную зиму дом отапливали плохо, все чихали, а Авдейка еще и кашлял, почти как Иришкины родители. Целыми днями на плите стоял бак с водой, к вечеру он закипал, и им по очереди обносили комнаты. С бака срывались белые шапки пара, они заполняли квартиру и покрывали стекла толстым слоем изморози. В нее вмерзали медные монетки, на которые ничего нельзя было купить. В оттепель монетки падали на мраморный подоконник, прыгали и веселились, как дети.
В ожидании второй военной зимы все ставили в комнатах маленькие черные печки. Они назывались буржуйки, потому что раньше, до революции, возле них грелись богатые буржуи. Приложив ухо к стене, дядя Петя-солдат долго простукивал ее молотком, а потом нарисовал круг и стал пробиваться через него к дымоходу. Он привязал шлямбур к левой культяпке, а молоток к культяпке с пальцем и начал бить в стену, поправляя инструменты после каждого удара, пока и шлямбур и молоток не вылетали из размотавшейся перевязи. Вскоре то, что служило ему руками, покрылось окровавленными бинтами и тряпками, а он все бил и бил в неподатливую стену, и Авдейка подавал ему падающие инструменты. Под хруст кирпичных осколков и лязганье инструментов проходила нетопленая осень. Рваная кирпичная рана зияла в стене, дышал в шерстяной шарф Авдейка, закусывал губы, чтобы не замычать от боли, дядя Петя-солдат, и стонало под ним кресло "ампир". Надвигалась зима. Машенька не утерпела и сговорилась с истопником Феденькой, но бабуся крупно и коряво вывела "Не смей!", и Машенька отказала Феденьке.
В середине декабря шлямбур прощально звякнул и провалился в дымоход, а к Новому году уже весело топилась буржуйка, и дядя Петя-солдат грел возле нее свои бывшие руки, вспоминая фронтовые теплушки, запах опаленных волос на пальцах, и напевал без слов про далекий дом, где печалится его любимая и куда он тихо постучится, тоскуя по ее ласкам.
Как только зажил сиротский палец, еще сильнее потемневший после дымохода, дядя Петя-солдат подвинул кресло к прямому столу, заменившему беглеца на львиных лапах, и приколол к фанерке листок непростой бумаги - чисто-белой, какой Авдейка прежде не видел. Буржуйка весело топилась дровами с рынка или углем, которым из-под руки приторговывал истопник Феденька, а дядя Петя-солдат учился рисовать, как до войны, в школе стрелков-радистов, где у него были целые руки. Долгое время по листам разбегались дрожащие линии, заставлявшие солдата бледнеть и стирать испарину со лба. Но постепенно карандаш осмелел, обрел ловкость и стремительность.
Дядя Петя-солдат рисовал крупные, старческие черты бабусиного лица, медведя на стене, лисицу возле замерзшей речки, Машеньку и Авдейку - легкой фигуркой со штыком - в беге, почти в полете. Он придал Авдейкиному движению неопределенную легкость, что-то от порыва бабочки, от неверного дуновения. Бабуся долго рассматривала его рисунки и писала в нижнем углу сперва "Не очень", потом "Ты можешь лучше", а под летящим Авдейкой писала "Прекрасно".
Дядя Петя-солдат добродушно улыбался, когда Авдейка читал стихи, и вырезал для него из непростой бумаги танки, самолеты и всадников с красными звездами. Авдейка загибал подставки, расставлял их по полу и летел впереди Красной Армии, вгоняя штык в фашистскую крепость, пока мама-Машенька не заметила исколотую дверь.
# # #
Линии дяди Пети-солдата исполнились наконец той чистоты, в какой снились ему еще в военной школе. Он поднялся в этих линиях, ожил, покинул кресло "ампир", нося показывать кому-то свои рисунки, и вдруг начал приводить в дом вокзальных людей, к изумлению Авдейки оказавшихся теми самыми бабусиными сиротками из "Завоеваний Октября". Это были обветренные, большие женщины и мужчины, приносившие с собою дыхание чего-то враждебного человеку, в чем жили они сами. Особенно пугал Авдейку человек на деревянной ноге в ватнике, из которого вылезли клочья. Мрачно выхаживая комнатой, он бранил чужую женщину, которая сидела на полу у стены, разбросав ноги в мужских ботинках. Ощипывая краюху хлеба, женщина коротко и невпопад смеялась чему-то своему. Дядя Петя-солдат, мирно улыбаясь, рисовал вокзальных людей, а бабуся попросила посадить ее в постели и собрать ширму, чтобы их видеть.
"Завоеваний Октября" становилось все больше, они продолжали находить друг друга и вести к бабусе, и Авдейка не знал, куда от них прятаться, и что-то должно было произойти. И произошло вечером того дня, когда как дуновение влетела в дом Оленька, прозванная почему-то "старицей", очень молодая, с чистыми лицом и подвязанными волосами, лукавая и быстрая, тоже сиротка, но совсем не похожая на вокзальных людей, словно пронзенная каким-то звуком. Она успела наготовить на всех и сказать Авдейке былину про Микиту Кожемяку - да так складно и весело, что даже сиротки заслушались.
Вечером же произошло чудо. Из-за ширмы вышла бабуся в черном платье с рукой на черной шелковой ленте и прошла к столу, легко поддерживаемая под руки женщинами, она села за просторный, застеленный белым стол, за которым уже ждали ее притихшие сиротки.
- Неделя мытаря и фарисея, - произнесла бабуся неумело и медленно, но так, что все услышали ее. На столе перед ней лежало раскрытое Евангелие и шкатулка с бумагами, которые она перебирала пальцами неподвижной руки.
Так началась волшебная игра в мытаря и фарисея, за которой наблюдал из угла ошеломленный Авдейка.
Медленно померк свет в керосиновой лампе и угрюмо задвигались тени сироток, когда человек на деревянной ноге подошел в угол к распятию с огарком свечи и стал читать из бабусиной бумаги таинственные слова, каких не умеют говорить люди: "Аз уснух и спах; восстах, яко Господь заступит мя".
- Это Адам ветхий, из рая изгнанный, перед закрытыми дверьми стоит и жалится, - шепотом объясняла игру в мытаря и фарисея старица Оленька, легко обняв забытого в углу Авдейку.
Потом свет вернулся в керосиновую лампу, и опять заговорила бабуся, и с каждым слогом волшебно твердел и выстраивался ее голос:
- От Луки Святаго Евангелия чтение.
Бабуся не заглядывала в раскрытое Евангелие, она и не видела его, а была как бы и не здесь вовсе, потому что сидеть за столом и произносить слова она могла только в ином мире - там, где всякий возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится.
Бабуся дочитала. Подобие легкого движения тронуло комнату, плеснуло распятие на стене, и на неподвижных лицах калек и вокзальных женщин сквозь то искажающее, чуждое человеку, чем запечатлелась на них жизнь, проступил свет юности и ожидания. Авдейка не мог узнать их, не понимал, где находится.
- Что это? - прошептал он.
- Христос посреди нас, - прошептала в ответ Оленька.
И Авдейка увидел...
Тут Оленька вскинулась, перекрестилась скоро и запела так сильно и свободно, словно для того только и жила: "Покаяния отверзи ми двери..." - и гулко подхватил глас человек на деревянной ноге, и длилось, держалось трепетом человеческих голосов волшебство иного мира.
Потом сиротки поднялись из-за стола и прочли "Отче наш". В тишине зажглась тусклая лампочка под потолком, угасло распятие, и долго еще, не веря себе, не понимая, что произошло между ними, топтались по комнате люди, странно робевшие друг друга.
Бабусю отвели за ширму, из-за которой она уже никогда больше не вышла, сиротки исчезли, унося отсвет иного мира, и окончилась игра в мытаря и фарисея.
А в кресле "ампир" остался дядя Петя-солдат, наглухо отгороженный чем-то своим. Еще звучал ему голос Софьи Сергеевны - неумелый, как из мокрой травы встающий стригунок, но ее, ее, и за двадцать лет не забытый, - и чувствовал он себя снова дитем, отогретым, отбитым у чужих любовью ее и молитвой. И тут толкнулась, занялась болью душа, словно обмороженная в последнем его полете за линию фронта к отрезанной финнами стрелковой дивизии.