Померкшая было жизнь заискрилась ослепительным будущим. Тихая музыка ликовала в Анучине, суля вечность и блаженство. Потрясения последних часов изменили, повернули что-то в самой сердцевине его естества. Словно распахнулась в душе закрытая раньше дверь, и дохнуло оттуда свежим воздухом: счастьем бытия.
Его распирало; говорливость с нервным смешком напали на него; он оступался на неверных ногах и все рассказывал, рассказывал поддерживавшему его Звягину, как тяжко бедовал в этот месяц, сколько перенес, и какая гора свалилась с его плеч!
– Бросай пить, пока дуба не врезал, – серьезно сказал Звягин.
– И брошу, – спокойно и отчетливо понял Анучин. Да; хватит; сколько еще можно искушать судьбу. Жизнь еще впереди. Полжизни. Все можно сделать. Наладить. Вернуть. Начать сначала. Он хочет жить. Очень хочет.
Он вдруг подумал о водке с суеверным страхом. Вдруг показалось, что если выпьет еще хоть рюмку, нарушит свои ночные зароки – и везение порвется, смилостивившаяся удача отвернется от него, конец его настигнет, судьба не простит отступничества. Нервы его были на пределе.
…Звягин добрался домой к вечеру и полез в ванну под хлещущий кипяток.
– Хорошо прокатился на яхте? – спросила жена, расчесывая на ночь волосы.
– Отменно! – прогудел он, распаренный и благодушный, приканчивая банку с маслинами. – Небывалая радость – болтаться до утра в заливе. Единственное развлечение – наблюдать нашего алкаша, как у него душа в пятки уходит. Дивный материал для кандидатской по психологии экстремальных ситуаций. Специально с волны гребень рвали, чтоб его пробрало.
– А вы сами не могли утонуть? – поинтересовалась дочка голосом, отражающим ее убеждение, что утонуть они, конечно, не могли ни при какой погоде.
– Чтоб мой же фельдшер меня утопил? – возмутился Звягин. – Гриша толковый яхтсмен. Да и кто бы нас в штормовое предупреждение выпустил в залив? Волна была от силы полтора метра.
– Тогда что ж тут страшного? – разочаровалась она.
– Это из теплой квартиры не страшно. А когда сидишь на фанерке ниже уровня воды, и фанерка эта проваливается под тобой, и волна хлещет, и темень, и извещают тебя, что – каюк, это, знаешь ли, впечатляет.
– А спасательный круг у вас был?
– Жилеты были, но мы их спрятали, чтоб ему небо с овчинку показалось.
– И как он теперь себя чувствует? – спросила жена.
– Как и требовалось. Сидит как миленький на даче, оздоровляясь физическим трудом на свежем воздухе. А также приступил с сегодняшнего дня к курсу голодания – пусть очистит организм от всякой дряни. После этого легче не пить, физиологическая встряска.
– Думаешь, выдержит?
– Должен. Там масса дел, телевизор… Через два участка старичок непьющий живет, который и позвонит мне в случае чего, и его вечерами проведает – поболтать.
Октябрь стряхивал последние листья с деревьев. Дачный поселок опустел, заморосили тягучие дождики, ночами ветер шумел в голых вершинах. В душе Анучина царили мир и надежда.
Утром он выпивал врастяжку стакан воды, медленно одевался и шел колоть дрова – огромный штабель под навесом. Потом растапливал печку, подметал полы и начинал возиться: столярничал в сарае, чинил забор, менял расколотые листы шифера на крыше. Нашел в мешке остатки цемента, принес с берега песку, подобрал несколько брошенных кирпичей – поправил трубу. Быстро уставал, бросало в пот, но Звягин предупредил, что это от голодания, не надо перенапрягаться, пусть не волнуется. За день аккуратно выпивал предписанные три литра воды, совершая энную гигиеническую процедуру…
(«А это что?» – конфузливо спросил он при виде предмета. – «Это клизма», – разъяснил Звягин. – «Зачем?..» – Звягин объяснил, зачем. Анучин покраснел, но слушал внимательно.)
По вечерам он смотрел телевизор, читал врученную Звягиным книжку Углова «В плену иллюзий», отрывал листок календаря – и ложился спать. Засыпая, мечтал: как вернется Нина с Иванкой, как устроится на работу, как поедут все вместе в отпуск к матери. Иногда легко плакал: картины рисовались щемяще счастливые; начинал жалеть жену, сына, мать…
Вечерами же обычно заглядывал соседский старичок на телевизор, рассуждал об автомобилях, рассказывал о сыне, начальнике цеха; ничего, жить можно было.
Первый день Анучин перенес легко, но на второй есть хотелось невыносимо, особенно к вечеру. Нескоро заснул… Третий и четвертый дни он буквально считал минуты – скорей бы полночь! Вынул рассохшуюся раму, подтесал, заменил несколько планок, отшлифовал шкуркой до немыслимого блеска, чтоб чем-то отвлечься. (От запаха гретого столярного клея аппетит просто с ног валил.) А на пятый – как переломило, стало легче. Пришло незнакомое ощущение полной телесной чистоты, будто его всего насквозь промыли. Радостное было ощущение – жить было радостно, радостно себя чувствовать.
Раз в несколько дней вваливался Звягин – бодрый, пахнущий электричкой, дорогим одеколоном, отутюженной тканью (обоняние у Анучина обострилось сейчас до чрезвычайности). Распространялась от него уверенность, надежность какая-то. Пару раз заглядывал друг его один, кавказец по виду, сказавшись живущим в том же поселке: хвалил анучинскую работу, приглашал будущим летом поработать у него. Однажды Гриша, тот яхтсмен, с девушкой заехал, думал Звягина застать: оказался он фельдшером, раньше у Анучина никогда не было знакомых медиков. От Гриши Анучин узнал в тот вечер, под треск и отблески печки, что такое «штурмовые» бригады, и какая нагрузка на «скорой помощи», и с чем приходится сталкиваться каждое дежурство. Не думал он раньше, почем достается врачу его хлеб. Гриша с девушкой переночевали и уехали утром, и было Анучину не так скучно: живые люди в доме.
– Ну как – вытянешь? – спросил Звягин на двенадцатый день.
– Вытяну, – сказал Анучин.
Звягин привез письмо от матери (соседка вынула из ящика): писала, что все у нее в порядке, ничего в больнице не нашли, чувствует себя здоровой, пусть сынок не волнуется; ничего не надо ей, просто тогда знакомая сдуру напугала, якобы за операцию лучше заплатить деньги; когда он приедет погостить?.. Хотела бы сама навестить их, внука понянчить, помочь, может.
У Анучина возникло впечатление, будто мощное колесо, зацепившее его и уволокшее на темное дно, теперь, продолжая вращение, выносит его к сияющему вверху свету.
Джахадзе, дежуря по «скорой» вместе со Звягиным, благосклонно сообщил:
– А мне понравилось, как он прикладывает руки к моей развалюшке. Могу съездить туда еще. Пусть он полки на кухне сделает.
– И когда я перестану врать, – хмыкнул Звягин. – Если б он узнал что это я ему все устроил, он бы меня убил.
Раскинувшись в казенном креслице с владетельным видом магната на борту собственной яхты, Джахадзе отозвался:
– Тебя не очень-то убьешь. И вообще я бы назвал твои методы интенсивной психотерапией. Но скажи: я буду иметь почти задаром отремонтированную дачу, он будет иметь счастье и здоровье, его семья будет иметь мужа и отца, и даже Гриша имел удовольствие выпендриваться перед тобой на своей яхте, как морской волк; а ты что будешь иметь? Ты благотворительное общество или рукопашный борец за трезвость?
– Я буду иметь покой, – здраво сказал Звягин. – Ну как мне было отцепиться от его прилипчивой жены? Послать ее подальше? Неловко, знаешь. Да и жалко. А моя Ира после ее звонков на меня пантерой смотрела… Хорошо вам – грузинские жены самые кроткие в мире.
– У русских жен тоже есть свои достоинства, – благородно сказал Джахадзе.
– А вы откуда знаете? – подначил Гриша, внося из кухни чайник.
– Десять семнадцатая, на выезд, – гукнул селектор. – Огнестрельное.
– Я врач, – наставительно ответил Джахадзе, взял с тарелки бутерброд, послал вздох чайнику и застучал каблуками по лестнице, спускаясь к машине.
А Анучин голодал уже шестнадцатый день. Мысленно он составлял письмо к Нине, дополнял, исправлял: хотелось найти самые главные, идущие из глубины сердца слова, ничего не упустить… Строил планы, как вернуть ее. И когда Звягин, как бы между прочим, передал ему конверт (опять соседка достала), он выскочил во двор, за дом – прочесть одному, чтоб никто не видел.
Строчки побежали змейками и расплылись в глазах. Нина писала, что любит, что жить без него не может, Иванка только о нем и спрашивает; что она все готова простить и просит прощения сама; но только если он навсегда бросит пить – она вернется. Обратный адрес не значился – до востребования.
Придя в себя, Анучин попил воды и попросил у Звягина пятерку.
– На что? – строго допросил Звягин.
– На телеграмму, – ответил Анучин с легким сердцем.
– А, – сказал Звягин. – Пойдем на почту вместе. Учти, после такого голодания для тебя не то что стопка водки – кусок хлеба гибелен.
Анучин долго давал «молнию», перемарывая бланки и переспрашивая у Звягина свой точный адрес. Вернувшись, сразу сел за письмо, перенося как умел на бумагу то, что сто раз уже передумал. В половине второго ночи он влез в плащ, сунул ноги в резиновые сапоги и через глухой поселок потопал на почту, кидать письмо в почтовый ящик.