Обсудили росписи храма, заказавши князю твореную известь для обмазки стен, фаски, клей, кисти и массу всего прочего, потребного в мастерстве художественном и иконном, – ибо не только стены и своды нового храма брались расписывать они с артелью подмастерьев своих, но и создавать иконостас нового храма, с храмовою иконой Святой Троицы, с той самой… Ну, в общем, с той самой, без которой богатейшая древняя живопись наша так же не полна, как русская поэзия не полна без Пушкина.
Обсудивши и порешив все это, перешли они в новорубленную келью преподобного Никона, и там, усевшись впятером и поставя на стол братину кислого монастырского кваса, на лесных листочках содеянного, и блюдо с печеною репой, обратили лица молча к пятому из них, к Епифанию, который, ощутив мгновенную сухость во рту и судорожно глотнув квасу, начал читать свое сочинение, где-то подрагивая голосом, где-то и утирая украдкою концом долгого рукава увлажненные глаза. Ибо писатель, читая произведение свое, порою заново переживает написанное, и даже не написанное, а те чувства и думы, которые посещали его в момент творчества.
Никон слушал, откинувшись в кресле, измысленном для него нарочито одним из братий. Изографы, оба, сидели важно-нахохленные, и лишь изредка, и то молчаливым мановением пальца указуя друг другу особо показавшиеся им места. Юрий Дмитрич, тяжело поставя локти на стол и утопив пальцы в буйных до сих пор кудрях сивой своей шевелюры, глядел в стол и не пошевелился ни разу во все время чтения, так что порою казалось, что князь попросту спит. Так проходило первое чтение бессмертного сочинения, исправленного несколько позже Пахомием Сербом, к хорошу или к худу – не ведаем, ибо Епифаниева подлинника не сохранилось до нашего времени – но сохранившееся обессмертило подвиг великого подвижника земли Русской Сергия Радонежского, и – скажем уж, не страшась подвергнуться многоразличным хулам и даже обвинениям в неправославности – не имея его, мы почти ничего не знали бы о нашем величайшем святом, и вся жизнь нашей страны, возможно, пошла бы вкось и иначе…
Чтение закончилось. Присутствующие забыли о времени, и кроме Епифания, которому попросту надо было смочить горло, никто не притронулся даже ни к квасу, ни к хлебу, ни к горке репы на блюде посреди стола.
Князь Юрий поднял голову. Хотел что-то сказать, очень многое, но вымолвил только одно: «Хорошо!»
Иконописцы разом склонили головы, а Андрей Рублев глянул куда-то вдаль, в ничто, как умел только он, и как глядел перед большою работой.
Да! Не скоро строится каменный храм, рассчитанный на века. Обровнять плиты, промерить, вмазать в раствор, соединенный для прочности с растертым яйцом – все это делается многими днями. Многими днями готовят сухой, провяленный на солнце и вольном ветру лес. Непросто и соединить доски, и подогнать шпонки, что должны держать их при любых капризах погоды, в холоде и духоте плотно набитого храма. Особое искусство – наклеить паволоку, навести алебастровый, нетрескающийся левкас. Но и после того (а это все лишь подготовка поверхности), когда левкас будет выглажен и отполирован медвежьим зубом, но и после того… А после того потребовалась вся жизнь, жизнь без остатка, отданная труду, жизнь, заполненная работой и постом, и молитвенными бдениями, и созерцаниями шедевров древних мастеров, жизнь, заполненная учебой, и учебой для того, чтобы на склоне дней своих написать задуманную еще в детские годы «Троицу», навеянную Сергием Радонежским: не явление трех ангелов Аврааму, а «Троицу», олицетворяющую троичность православного Божества, троичность нераздельности в едином, соборное начало высших сил, не внятное никому иному, и никаким представителям иных религий или, скорее, ересей, отделившихся и продолжающих отделяться от единого ствола вселенской христианской церкви, основные принципы которой заповедал сам Иисус Христос, сын Божий, явившийся в мир, дабы муками своими искупить наши грехи и содеять нас годными ко спасению, предвечно рождаемый, единый из трех, неразличимый в божественной триаде христианского Божества.
Андрей писал эту икону быстро, почти не задумываясь и не останавливая бега кисти. Пока писал, не произнес ни единого слова, и только окончив, отступив, без сил опустился на груду каких-то обломков и произнес: «Ну, вот!»
И Данило Черный, долго-долго простоявший перед творением Рублева, тоже молча сел, наконец встряхнулся, как мокрая собака, вылезающая из воды, и закрыл лицо ладонями. И долго так сидел недвижимо. Данило был художник до мозга костей и потому понял, постиг, что сотворил сейчас его младший сотоварищ.
Потом приходили многие. Смотрели, дивились, осуждали, находили неправильности в позе руки, в ликах, даже в форме чаши, поставленной на столе. Наивно спрашивали, а где же хозяева – Авраам с Саррой?
Но князь Юрий опять собрал их всех, пятерых, да были еще лишь два старших инока, разом понявшие, что сотворил Рублев, да был княжой боярин, прискакавший из Москвы, из рода Кобылиных, который как только ее узрел, упал перед иконою Рублева на колени.
Рака с мощами преподобного уже была перенесена в каменный храм. На столе, помимо обычных монастырских закусок, красовалась тонко нарезанная севрюга, блюдо лесной земляники, мягкий печеный хлеб и гречневая разварная каша.
После того как Никон прочел молитву, слово взял Юрий. Он встал, высокий, прямой, держа в слегка подрагивающей руке серебряную чару с монастырскою медовухой:
– Три дела совершили мы, угодные Господу! – начал он твердо и властно. – Созиждили храм, достойный создателя места сего! – он приодержался, отвергнув кивком головы готовые сорваться с уст похвалы его княжеской щедрости. – Во-вторых, мы, вернее единый из нас, создал икону, в коей запечатлен весь смысл нашего православного постижения Господа! И ныне каждый из малых сих, посетив сей храм, сумеет постичь высокие тайны православия и не соблазниться впредь лукавствующей католической ересью! И в-третьих, опять же единый из нас, но вдохновленный всеми присными его, сумел написать «Житие» преподобного, которое навеки, на премногие грядущие века, пока не кончится сама земля Русская, а быть может, и долее того, запечатлело для потомков образ того, кому мы все обязаны духовною жизнью своей, тем самым ценным, что есть в нас, что вложено в нас Богом!
Восемь чаш, наполненных медовухою, согласно и стройно были поднесены к устам восемью председящими за этим скромным праздничным столом в тесной тесовой келье, так подходившей к памяти того, о ком вспоминали сейчас, и о ком будут впредь слагать легенды на Руси Великой – на Святой Руси, как можно было сказать теперь уже с полным правом после подвига Радонежского игумена и иных многих русских подвижников и святых.
Глава 55
«Царь Куидат паки прииде ратью к Одоеву на князя Юрья Романовича Одоевского». На Руси продолжался мор. «Железою и охрак кровию и умираху человеци и бысть туга и скорбь велия по всей земле».
Но что-то подломилось уже, где-то окончилось терпение, и Витовт, помня разговоры с дочерью, послал Василию Дмитричу помощь на царя Куидата, а сам выслал князей Андрея Михайловича и Андрея Всеволодича, и Григорья Протасьевича, воеводу Мценского. Войско, соединившись с полками Юрия Романыча Одоевского, ударило на татар кучно. Куидат попросту не ожидал, когда вдруг русские полки старым монгольским обычаем стали вываливаться из перелесья один за другим, и с глухим утробным ревом вгрызались в татарские порядки, обходя их со всех сторон. В бою был убит татарский богатырь Кача, великан и размером и силою, и воины толпами ходили потом смотреть на павшего героя. Все было кончено за какие-то два часа. Не то что полон, собственный гарем Куидата попал в руки врагу. Цариц, увешанных золотыми и серебряными монетами, в дутых золотых индийских украшениях, в китайском шелку, долгих платьях «дэли», расписанных ткаными драконами, выволакивали из шатра, и под вой и плач служанок и рабынь – которых тут же, задирая подолы, насиловали на траве дорвавшиеся до ханского угощения воины – взгромоздили на красные с исподу монгольские седла, связавши той и другой ноги под брюхом коня и отослали, одну в Киев, великому князю Витовту Кейстутьевичу, а другую – в Москву, к Василью Дмитричу Московскому. Судьба московской пленницы, кажется, оказалась получше литовской. Во всяком случае, ее не растерзали, не пустили по рукам молодшей дружины, а выдали замуж, предварительно окрестив, за холостого ратника младшей дружины княжеской. В третьем, не то четвертом, поколении этой семьи рассказывали уже о царице, влюбившейся в русского послужильца и бежавшей с ним на Русь, тщательно избегая поминать, как оно было на деле, как пропахшую конем и мочой женщину сволакивали с коня, как она кричала, первый раз попавши в русскую баню, подумав, что ее привели туда, чтобы сжечь заживо, как плакала, глядя на своего будущего суженого, с удивлением и тихою радостью узнавая, что будет не третьей, не четвертой женою русского молодца, а первою и даже единственной. И только высокие скулы да монгольский разрез глаз, проглядывавший еще и в начале восемнадцатого столетия, не давал забыть родовичам о далекой татарской царице, некогда вошедшей на правах жены в их русскую воинскую семью.