Глаза он открыл, когда почувствовал, что его трясут за плечо. Яков Маркович долго не мог сообразить, чего от него хотят. Во сне его дважды арестовывали, и он считал, что в этом ему везло: спросонья совершенно не волнуешься. Он боялся только физической боли, а пальцы так впились ему в плечо, что он застонал.
— Не надо, — жалобно попросил он, — не надо меня бить…
— Да ты что, пап? Проснись! Тебе плохо? Перед ним на коленях стоял Костя.
— Сын… — не открывая глаза, произнес Яков Маркович. — Мне очень хорошо. Только голова болит…
— Вижу, отец. Счастье еще, что ты не угорел.
Константин вошел в незапертую дверь и увидел отца, раскинувшегося навзничь на коврике возле тахты. На животе у него спали, свернувшись, обе кошки. Испугавшись, Костя мгновенно представил самое худшее и все, что за этим худшим следует. Но тут же сообразил, что тогда кошки на нем не грелись бы. Отец причмокивал и время от времени повторял: «Жгите газеты, не читая!» Водкой несло даже от кошек. Подложив отцу под голову подушку, Костя уселся за стол читать листки, брошенные на пол.
Листки оказались сочинением, написанным журналистом Тавровым в жанре, который он открыл и назвал клеветоном. Это был клеветон Таврова на самого себя. Яков Маркович писал за всех и обо всех, о нем же (если не считать доносов) не писал никто и никогда. Поэтому Тавров решил заранее, на тот случай, когда это понадобится, самолично подготовить о себе статью, чтобы ее в любую минуту могли опубликовать. А то ведь, если сам о себе не побеспокоишься, сделают хуже, недостаточно профессионально. Клеветон «Газетный власовец» был создан в лучших традициях отечественной партийной печати. В клеветоне был использован полный набор ярлыков из раппопортовского конструктора: двурушник, предатель Родины, растленный тип, внутренний эмигрант, продавшийся сионистской разведке, злобный отщепенец, грязный провокатор.
— Что это, пап?
— Это? — Яков Маркович сел, опершись спиной о тахту. — Кто знает, сынок? Может, это скоро понадобится…
— А ты не хотел бы уехать, отец?
— Я?! Ты хочешь вызвать меня на предотъездовское соревнование? Нет, сынок. Ты молодой — у тебя еще есть слабая надежда. А я…
— И тебе не надоело?
— Ox, как надоело, Костик! Но я уж досмотрю это кино до конца! Иногда мне кажется, что евреи любят эту страну больше, чем русские. Они больше думают о ней, меньше ее пропивают. А живут они на этой земле, начиная с хазар, то есть не меньше русских. И по чистой случайности в свое время стали насаждать здесь византийскую религию, а не иудейскую. Русские привыкли заселять чужие земли. Так что логичнее им эмигрировать. К монголам, от которых частично произошли. А евреи останутся. Только карлов марлов больше не надо… Меня тошнит, Костя.
— Зачем ты напился? Чтобы стать националистом?
— Меня тошнит от того, что происходит…
— Сам же говорил, отец, что на перстне царя Соломона были выгравированы мудрые слова: «И это пройдет…»
— Говорил! Мало ли что я говорил! Да если бы у меня был перстень, я бы выгравировал на нем: «И это не пройдет!»
70. РОКОВАЯ ДЕВОЧКА
В сберкассе на старом Арбате стояла очередь, извиваясь по стене: старики и старухи ожидали пенсию. Сироткина попросила предупредить, что она последняя, отошла к стойке и, открыв отцовскую сберкнижку на имя Северова Гордея Васильевича с правом для дочери пользоваться вкладом в течение трех лет, заполнила листок. На счету было две с половиной тысячи с лишним. Отец не трогал их после смерти матери.
Мелочь Надежда не стала трогать, а две с половиной тысячи, отстояв в долгой очереди, забрала. Ей велели расписаться три раза — Надя волновалась, и подпись каждый раз получалась отличной от предыдущей. В конце концов ее заставили предъявить паспорт. Только после этого Сироткина получила жетон с номером, отдала его кассирше, и та отсчитала деньги. Сколько — Надя не могла видеть из-за высоченного прилавка, но пересчитывать не стала. Она отошла к стойке, вынула из сумочки редакционный конверт со штампом «Трудовая правда», вложила в него деньги и заклеила.
До метро «Университет» Надежда ехала с решительностью, которая несколько убавилась, пока она поднималась по эскалатору. Обычно, когда Надя провожала Ивлева, он не хотел, чтобы она шла с ним до самого дома; она оставалась внизу, и лестница уносила вверх его одного. Но иногда он заговаривался, не замечал, что она уже стоит на ступеньке, и ей удавалось проводить его до самого выхода из метро. В такие дни Надя была счастлива.
Теперь Сироткина вошла в подъезд. Она поднималась по лестнице не ища, будто сто раз приходила в дом Ивлева. Она хотела встречи с Антониной Дональдовной и боялась ее. Это была какая-то игра, которую Сироткина сама себе предложила, сойдясь с Ивлевым. Антонина Дональдовна была ее педагогом в 38-й музыкальной школе. Надя девочкой любила ее и быстро забыла, как и всех других своих учителей, но вспомнила, когда узнала, что спецкор Ивлев — ее муж. Учительница в свое время о нем рассказывала (какой он умный и незаурядный человек, — кажется, про это), и Наде, когда она на него в редакции посматривала, сделалось любопытно.
Когда игра и полудетские расчеты стали серьезными, Сироткина не заметила. А заметила только, что она любит Ивлева и ей не только хорошо от этого, но и плохо. Она так и не сказала ему, что знает его жену.
— Сироткина?! — удивилась Антонина Дональдовна, открыв дверь и сразу узнав Надю.
Она стояла в пестреньком халате с посудным полотенцем не первой свежести в руках и, узнав, все еще продолжала разглядывать Надю, тщательно, с иголочки одетую.
— Я на минуту, Антонина Дональдовна…
— Да входи же. У меня кавардак, извини… Раздевайся, я сейчас…
Пока Надя снимала плащ, Тоня в ванной напудрилась, чтобы хоть немного скрыть следы синих припухлостей от бессонной ночи и слез. Она скинула халат, натянула брюки и кофту, провела два раза гребешком по голове и вышла из ванной.
— Я все знаю, — сразу произнесла Сироткина, чтобы не вертеться вокруг да около.
— Что — все?
— Мы ведь с Вячеславом Сергеевичем вместе работаем. Ну, то есть я в редакции мелкий технический работник. Он ни в чем не виноват, я уверена. Они должны его выпустить! Просто обязаны!
Тоня ничего не ответила. Она отрицательно покачала головой, и только слезы покатились вниз, оставив два следа в наспех положенной на щеки пудре.
— Точно знаю, Антонина Дональдовна! Газета за него заступится, а к мнению газеты прислушаются… Скоро из больницы наш главный выйдет, Макарцев. Он к Ивлеву хорошо относится, понимает, что это талантливый человек. Он позвонит и все такое… Вот увидите!
— Куда позвонит, Надюша? Ты осталась такой же наивной девочкой, как была!
— Нет! — запротестовала Сироткина. — Может, я и наивная, но не такая, как вы думаете! Верьте, это главное!..
— Постараюсь…
— Да, чуть не забыла, а то б ушла… Я привезла гонорар вашего мужа — в бухгалтерии просили передать…
Сироткина поспешно вынула конверт, положила на стол. Ивлева не взглянула.
— Ну а ты-то как живешь, Надя?
— Я? Замечательно. Весело! Такой круговорот — некогда оглянуться. Учусь в университете, на вечернем, кончаю. В общем, порядок…
— Тебе можно позавидовать…
— Мне многие завидуют. Даже стыдно, когда у тебя все так хорошо… А как ваш сын?
— Сейчас у бабушки, растет…
— Ну, я пойду, — поднялась Надежда. — Извините, что ворвалась без приглашения.
— Наоборот, Надя, я очень рада. Посиди, чаю попьем…
— В другой раз… Загляну, как только что-нибудь узнаю.
Закрывая за Надей дверь, Тоня ощутила знакомый запах духов. Запах этот раздражал ее давно, однако она не придавала ему значения. Только теперь слабая догадка пришла к ней, но она не позволила этой мысли развиться и поразить ее сознание неожиданным открытием.
На улицу Надя выскочила вприпрыжку, довольная собой. Тоненькая и устремленная, улыбаясь, она спешила к метро, и прохожие смотрели ей вслед. Она предчувствовала, что отец дома. Но когда действительно застала его на кухне, вспомнила: он утром говорил, что после совещания приедет рано, а потом снова уедет и ночевать не вернется. Она была уверена, что у него есть женщина, не может не быть. Просто он считает ее ребенком, и это скрывает. И раньше бывало, он неожиданно заявлял, что не придет ночевать — у него командировка. А тут не объяснил причину — не захотел врать. Это уже прогресс.
— Здравствуй, папочка!
Василий Гордеевич сидел без пиджака в белой рубашке с расслабленным галстуком и жевал. Она обняла отца за шею, прижалась к его спине. Из Надиной комнаты доносилась музыка, ласковая и мягкая.
— Это ты включил проигрыватель?
— Да!
— Ты что — влюбился?
Он молча усмехнулся.
— Выбрит тщательней, чем обычно, музыка…
— Побрился в парикмахерской ЦК, пластинку мне подарил мой зам. Все?