Подобные крупицы живых, непосредственных, тогда же записанных впечатлений, драгоценны, и мы обязаны ими двум преданным Марине
Ивановне молодым людям: Владимиру Сосинскому и Ариадне Черновой. Вот еще письмо Ариадны жениху, написанное уже после отъезда Цветаевой на море:
"Недавно мы с мамой, заговорив о баснях Крылова, вспомнили, как в Праге была у нас книга его басен, которой очень увлекалась Марина Ивановна… Мы стали гадать по басням. Помню, маме досталась известная басня о мужике, приютившем ужа, от которого отвернулись, боясь змеи, все старые друзья. Марина Ивановна пришла в восторг — смеясь, что это о них — действительно, после знакомства с семьей Эфронов все знакомые, возмущенные маминым выбором друзей, сердились и устраивали маме сцены, некоторые почти не бывали у нас. Не помню, что досталось Марине Ивановне, но перелистывая книгу, она воскликнула: "вот это прямо ко мне". Я совсем забыла эту басню — дело вот в чем: жила однажды змея, которая наделена была таким дивным голосом и пела о вещах столь возвышенных и прекрасных, что все люди сбегались ее слушать и соловьи смолкали, чтобы ее слушать, все славословили и хвалили ее. И однажды змея запела так изумительно, что все люди плакали в умилении. Тогда с открытой душой, полной счастья и любви, змея приблизилась к ним, но люди от нее отпрянули и объяснили ей, что хоть пение слушать рады и она прекрасна, но все же пусть лучше держится от них подале!
Марина Ивановна с горечью сказала, что так все ее друзья, особенно мужчины (женщины великодушней). Они все восхищаются ею, любят с ней говорить, ее слушать, но если дело касается их дома или ее жизни, тут — лучше подале… Словно буквально из басни — существо для услады других, но права на свою жизнь и на приближение к людям не смеет иметь!"
* * *
И еще одно испытание суждено было пережить Марине Ивановне перед отъездом. "Новости: М. С. Булгакова выходит замуж за моего знакомого Радзевича. Видела и того и другую… Хочу помочь, пока здесь, чем могу. Со свадьбой торопятся, оба их желания закрепить: она — его желание, он — свое", — писала она Черновым 18 апреля. И месяц с лишним спустя — Д. Резникову:
"Рада, что хорошо встретились с моей поэмой Горы (Герой поэмы, утверждаю, гора). Кстати знаете ли Вы, что мой герой Поэмы Конца женится, наверное уже женился. Подарила невесте свадебное платье (сама передала его ей тогда, с рук на' руки, — не платье! — героя), достала ему carte d'identite[91] или вроде, — без иронии, нежно, издалека'. — "Любите ее?" — "Нет, я Ва'с люблю!" — "Но на мне нельзя жениться". — "Нельзя". — "А жениться непременно нужно". — "Да, пустая комната… И я так легко опускаюсь". — "Тянетесь к ней?" — "Нет! Наоборот: даже отталкиваюсь". — "Вы с ума сошли!"
Ужинали вместе в трактирчике "Les deux freres"[92]. Напускная решительность скоро слетела. Неожиданно (для себя) взял за руку, потянул к губам. Я: "Не здесь!" Он: "Где — тогда? Ведь я женюсь". Я: — "Там, где рук не будет". Потом бродили по нашему каналу, я завела его на горбатый мост. Стояли плечо в плечо. Вода текла — медленнее, чем жизнь.
Дода, ведь это сто'ит — любви? И почему это "дружба", а не любовь? Потому что женится? Дружба, я просто больше люблю это слово. Оттого — "дружу".
Нет, она не забыла героя поэм; его судьба все еще ей не безразлична, хотя она отнюдь не страдает больше. О дружбе она пишет абсолютно искренне и столь же искренне не может скрыть своего торжества, — до такой степени, что поделится этим торжеством уже из Вандеи с юной Адей Черновой, присутствовавшей (по ее же просьбе!) на венчании: "Жалею М<арию> С<ергеевну>, потому что знаю, как женился! Последующие карты можно скрыть, она слишком дорожит им, чтобы домогаться правды, но текущей скуки, явного ремиза не скроешь. Он ее не любит. — "Ну хоть тянетесь к ней?" — "Нет, отталкиваюсь".
Стереть платком причастие — жуткий жест.
Она вышла за него почти против его воли ("так торопит! так торопит!") — дай ей Бог ребенка, иначе крах".
Здесь настал момент привести вторую часть автобиографии Константина Болеславовича, — которую мы не сократили ни на единое слово:
"Покинув Прагу, я с 1926 года обосновался в Париже. Сначала был студентом на юридическом факультете парижской Сорбонны (для соискания докторского титула), а потом забросил свое учение и — под псевдонимом "Луи Кордэ" ("Louis Corde) — втянулся в активную политическую борьбу на стороне левых французских группировок.
При образовании во Франции правительства Народного Фронта я сотрудничал в так называемой "Ассоциации Революционных Писателей и Артистов", объединявшей наиболее выдающихся представителей французского литературного и артистического мира (как то: Барбюс, Арагон, Нидан, Элюар, Вайан-Кутюрье, Пикассо и пр. и пр.). Главной задачей этой ассоциации было возможно более тесное сближение творческой интеллигенции с рабочим классом.
В 1936 году, когда за Пиренеями вспыхнуло восстание генерала Франко, я из "Луи Кордэ" превратился в "Луис'а Кордес'а" ("Luis Cordes") и поставил себя в полное распоряжение республиканской Испании.
Принял участие (при поддержке Андре Мальро) в пополнении "Интернациональных Бригад" военными специалистами, а потом сам командовал отдельным батальоном "подрывников", сплоченным из воинов, принадлежавших к различным народам, но объединенных единой антифашистской идеологией.
После крушения Испанской Республики я снова вернулся в Париж к моим прежним повседневным занятиям. Но мое мирное существование продолжалось недолго: грянула вторая мировая война, уже ранее начатая фашистами, и, когда Франция оказалась оккупированной немецкими войсками, я вступил в ряды французского Сопротивления.
В 1943 году я был арестован и сослан в немецкие концентрационные лагеря (Ораниенбург, Кюстрин, Берген-Бальзен и др.). Там, в этих лагерях, вопреки ужасающей обстановке, на всех "сопротивленцах" лежала обязанность по возможности отстаивать моральную выдержку, а иногда и попросту жизнь заключенных.
В мае 1945 года меня освободила победоносная русская армия — в немецком городе Ростоке, куда я был загнан обращенными в бегство вожаками лагерей. После короткой передышки мне опять удалось пригрести в Париж — к моим прежним боевым товарищам по сопротивленческому движению.
Два следующих года я должен был лечиться (во Франции и Швейцарии) от заполученных мной в лагерях тяжелых недугов.
А потом я возобновил мою постоянную жизнь в Париже, совмещая мои личные интересы со стоявшей на очереди политической работой.
Тогда же, вступив в устойчивый послевоенный период, я испробовал мои силы в скульптуре. Это было своего рода возвращение к моему далекому прошлому, так как уже в моей ранней юности я мечтал об артистической карьере.
Признаюсь, славы на этом новом поприще я достичь не сумел, но некоторых уважительных результатов как-никак добился: мои вырезанные по дереву "произведения" выставлялись во многих художественных галереях Парижа (даже в изысканном "Grand Palais") и иногда (о, непреложный знак успеха!) приносили мне поощрительный денежный доход.
В заключение должен подчеркнуть: хотя большая часть моей жизни протекла за границей, моя идейная и эмоциональная связь с Родиной никогда не прерывалась.
---
Теперь мне исполнилось 83 года. Это возраст, когда, как полагается, уже давно пора уходить на покой. Но всем ли удается на склоне лет достигнуть душевного покоя?
Кто-то очень правильно сказал: трагедия старости не в том, что ты стареешь, а в том, что ты остаешься молодым.
---
В конце этого краткого биографического очерка мне хочется сделать еще несколько замечаний, касающихся моего пражского отрезка жизни, знаменательного для меня по особой причине.
Там, в Праге, произошла моя встреча с Мариной Цветаевой, память о которой я бережно проношу сквозь все нарастающую гущу времен.
Наша любовь и наша разлука живо отражены в стихах и поэмах самой Марины Цветаевой. Поэтому я воздержусь от всяких комментариев. Можно ли заурядными словами передать то, что уже стало достоянием поэзии?
Ноябрь 1978 г."
* * *
"До сих пор мне казалось нужным оберегать мои отношения с М. Ц. от всяких досужих россказней и от праздного любопытства со стороны, — писал мне К. Родзевич еще раньше, в августе 1977 года. — Но из этих отношений, запечатленных самой М. Ц. в ее стихах и поэмах, я никогда не делал тайны". — Притом он щепетильно оберегал память о Цветаевой от разных толков. "Конечно, мне и сейчас памятно многое из трагически-сжатой и всё же неукротимо-яркой жизни М. Ц. за рубежом. Но обо всем существенном из этой жизни уже было рассказано в советской печати, а докапываться до случайных подробностей вряд ли необходимо" (письмо от 22 сентября 1977 г.). Именно поэтому он дал резкую отповедь одной корреспондентке, просившей его осветить "биографический подстрочник" "Поэмы Горы" и "Поэмы Конца": "Не толкайте читателя в преходящую повседневность ("жизнь как она есть"), позвольте ему нерушимо пребывать в нетленном мире, преображенном поэзией".