Вчера на селекторном нод завелся в очередной раз:
— У нас создались трудности с кадрами специалистов, а я не вижу, чтобы командиры принимали меры. На Сортировке главный инженер едва уходить собрался, начальник станции ему — зеленый свет…
И понесло.
А сегодня утром пригласил к себе. Хоть бы сегодня-то угомонился. Юбилей. Дома бы, что ли, посидел, пока начнутся торжества в его честь, настроился на соответствующий лад. Нет, неймется.
Нод был при параде. Не только золото знаков отличия, но и сукно черного форменного костюма отливало блеском. Лицо особо тщательно выбрито, наверно, отмассажированно: даже оспенные рытвины не так заметны.
— Я насчет твоего главного, Алексей Павлович. Придется отпустить. На серьезное, важное дело идет человек. Грех мешать.
Вот так, ни больше ни меньше. Нажали — и полный назад.
Тогда-то Камышинцев и принял решение. Надо уходить. Есть предложение генерального — самое время позвонить ему.
Хорошо, ну нельзя более как хорошо, что генеральный ответил: приезжай. Без оттяжки, без назначения дня встречи.
Путь был не близкий. Комбинат и городок химиков построили в стороне от основной части Ручьева, за массивом леса. С умом расположили.
Когда Камышинцев вошел в приемную, секретарша генерального воскликнула сокрушенно:
— Как нескладно получилось! — Она даже руками всплеснула. — У нас секретарь обкома. Сейчас там. — Кивнула на дверь кабинета. — Нагрянул в Ручьев раньше, чем ждали.
— Так я в следующий раз, — тотчас отреагировал Камышинцев.
Ох, слабость человеческая! Вроде бы как решительно был настроен, а услышал слова секретарши — и почувствовал вдруг несказанное облегчение.
— Знаете, я все-таки доложу.
— Что вы? Неудобно.
— Нет, нет, я доложу.
Из кабинета генерального она вышла довольная:
— Пожалуйста!
Нарочитый жест «самого»: чуешь, Камышинцев, как я к тебе — такой гость у меня, а принимаю.
Хозяин кабинета и секретарь обкома сидели в стороне от письменного стола, за длинным столом для заседаний. Они поздоровались с Камышинцевым, генеральный указал на стул и, видимо продолжая прерванный разговор, спросил секретаря обкома:
— И что, уже подписано постановление?
— Да, все уточнено. Создается порядка семидесяти пяти стройуправлений. Площадка — примерно сто квадратных километров. В разгар работ будет осваиваться до миллиона рублей капиталовложений в сутки.
— В сутки?!
— Представляешь, какая ляжет нагрузка.
— М-да-а, есть из-за чего засомневаться.
Они повернулись к Камышинцеву. Генеральный сказал:
— Ну что, Алексей Павлович, будем считать, что ударили по рукам?.. Я доволен. — Заметил секретарю обкома: — Думаешь, почему его к себе сманиваю? Потому что цапается со мной.
— А ты не давай повода, наводи у себя порядок.
— Я и навожу. Гоню в шею своего транспортного деятеля.
— Цапаетесь, а вагоны даете, — бросил Камышинцеву секретарь обкома.
— В том-то и дело, — не дал ответить начальнику Сортировки генеральный, — что на своем стоит.
— Значит, нод дает? Не поддерживает вас, товарищ Камышинцев? Не хочет ссориться с местным воротилой. Это что, характерно для товарища Веденеева? Стиль?
Камышинцев молчал.
— Не хотите заглазно. Понимаю… Впрочем, молчание ваше тоже ответ.
Возвращаясь с химкомбината, Камышинцев задумался по поводу цифр, которые поразили даже привыкшего к масштабам генерального. Вполне вероятно, что эта грандиозная стройка затевается где-то неподалеку от Ручьева. И вполне вероятно, что именно Ручьевское отделение имел в виду секретарь обкома, когда сказал: «Представляешь, какая ляжет нагрузка!..» Ну и бог с ней, с той нагрузкой! Скоро это не будет касаться его, Камышинцева.
II
Официальное чествование «папы» состоялось в конце рабочего дня. Приехали секретарь горкома и председатель горисполкома, директор ручьевских заводов, трестов, управлений. Из Старомежска прислали начальника отдела кадров дороги — зачитать приказ: тут и благодарность за многолетнюю службу, тут и премия в размере месячного оклада. Пурпурная папка, в которую вместе с приветственным адресом был заключен приказ, первой легла на стол Веденеева. Зачитал приветственный адрес своего отделения Баконин. Потом оглашали адреса ручьевцы, стопа папок на столе росла. Она продолжала расти, когда адреса уже не оглашались — слишком много времени это бы отняло, — а лишь подносились Веденееву.
Вечером «папу» чествовали свои. Чаркой.
И словом.
Баконин тоже был приглашен. Считался своим.
Застольные речи походили на пышные венки, которыми увешивали нода. Он выслушивал стоя, не сгибаясь под их весом. От его коренастой фигуры веяло крепостью, голову он держал прямо, и, как обычно, дыбились его еще темные, хотя и поредевшие — с просветом, — волосы. Хмурился, сдвигая брови.
Один за другим поднимались начальники отделов. Они говорили о достоинствах Веденеева. Одно достоинство, второе, третье… А разве их мало? Разве их надо выискивать? Каждый называл новое. Говорили правду — никто не смог бы опровергнуть и слова. Но была другая правда. Баконин хорошо знал о ней. С годами «папа» менялся. Чем дальше, тем стремительнее развивался этот процесс… Осознавал ли Веденеев ту, вторую правду? Если бы он мог посмотреть на себя со стороны! Если бы каждый его день и час фиксировался добросовестной, бесстрастной кинолентой! Содрогнулся ли бы он в изумлении, сделался ли бы мерзок сам себе, если бы увидел в такой вот хронике те моменты, когда он противоречил сам себе, двурушничал, актерствовал. Когда менял решения и позицию. Паниковал, взвинчивался, изводил себя и людей. Или лента показала бы ему то, что он и сам о себе знает?.. Наверно, так. Он оправдал бы себя вот такого. Он оправдал бы себя, потому что был таким ради одного: удержаться на своем посту. Остаться в упряжке, тянуть воз. Работать, работать, работать. На полную силу. Даже сверх того.
Речи продолжались. Старшая телефонистка отделенческого узла связи: «Мы с вами двадцать пять лет. Начался двадцать шестой год, и от имени наших женщин я подношу вам двадцать шесть гвоздик. Двадцать шестая только начала распускаться». Букет гвоздик в эту весеннюю пору — апрель. Невероятно! Как если бы над городом, еще не освободившимся кое-где от снега, встала радуга. Большие, как на подбор, гвоздики были свежи. Казалось, их красный бархат еще хранил свежесть земли, на которой они выросли. Откуда они? С Кавказа? Из Крыма? Каким чудом доставлены?.. Поездной диспетчер, секретарь комсомольской организации: «Пройдут десятилетия, и, когда самый молодой из наших нынешних комсомольцев станет самым старым работником отделения, он будет говорить: я работал еще при Веденееве. Мы, молодые, любим вас и выразить это поручаем…» Стремительно поднялась самая юная из девушек, подбежала к Веденееву; невысокая ростом, хрупкая, она привстала на цыпочки, обвила руками его шею и неловко, с громким, совсем детским причмокиваньем поцеловала в щеку. Потом опрометью бросилась на свое место, а «папа», вытирая слезы, повторял: «Ну черти! Ну черти!»
Потом к Веденееву по очереди подходили подзахмелевшие командиры, обнимали, что-то поверяли ему. Пройдошный начальник пассажирского отдела, которого благодушно звали то оруженосцем нода, то Санчо Панса — вхож в дом Виталия Степановича, при нем и при его супруге порученцем состоит, — прильнул к «папе» так, что его насилу оторвали. Он прослезился, Санчо, и, наверно, был искренен в этот момент. Никак не мог пробиться к юбиляру недотепистый и суетошливый начальник вагонного депо Пудов, простая душа, терпеливо сносивший любые нападки нода. Когда наконец его черед пришел, он — Пудов есть Пудов — что-то опрокинул на столе, что-то разбил, завершив на этом вечер.
III
А начальник дороги не приехал. Веденееву хотелось верить, что не смог. Или просто не удостоил? Ладно бы и так, хотя когда-то работал в Ручьеве под его, Веденеева, началом, приятелями считались, семьями дружили. Ну было и было, а сейчас вот не удостоил Глеб Андреевич, не снизошел, — обычная история, когда человек высоко взлетит… Веденеев усмехнулся: ах как хочется тебе верить, что именно так — не смог или, на худой конец, не снизошел, и тревога, с недавнего времени поселившаяся в тебе, — пустое. Мнительность, не более. Ничего не назревает, ничто тебе не грозит.
Была глубокая ночь. Жена и дети спали. Веденеев приехал только что. Шофер донес до дверей квартиры тяжелую стопу приветственных адресов. Открыв дверь и приняв от шофера папки, Веденеев осторожно прошел в комнату, считавшуюся его кабинетом. Опустил на письменный стол несколько разъехавшуюся ношу. Цветастая стопа — красные, синие, коричневые папки, глянцевые и матовые.
Итог.
Не может ли статься, что окончательный итог?