— Всё чудом, чудом всё, — рассказывал Евгений Николаевич другу Валере об увлекательнейших событиях его молодости. — Не раз, не два, и не сосчитаю сколько — проснусь среди ночи, и вдруг как огнем озарит: или в больницу залечь, или сделать опережающее движение, или даже — демобилизоваться. И такое было…
В юриспруденции Валерий ничего не понимал, зато в антикварном деле имел чутье необыкновенное. Помог ему Евгений Николаевич, молодому дураку, из одного дела выпутаться. Валерий, со своей стороны, немало консультировал старшего товарища в тонких и интересных предприятиях, которые и составляли главный интерес жизни бывшего прокурора. Это собирательство, случайно начавшееся у Евгения Николаевича в давние военные, а особенно в послевоенные времена, сделалось с годами настоящей профессией, прокурорская же работа превратилась в почтенную завесу, но не вполне декоративную: чем далее, тем более вкладывал прокурор неконвертируемых советских денег в конвертируемые ценности.
Место Евгения Николаевича было во главе стола, а за остальными пятнадцатью кувертами, в павловских полукреслах и на гостином диване со скалочками сидели, своими неразумными задницами не ощущая художества безукоризненной мебели, безмозглые претенденты на его имущество — видимое и невидимое, то есть то, которое укрыто было в двух тайных стенных сейфах, движимое, которое они начнут делить еще до похорон, и недвижимое, то есть эту самую квартиру и дачу не ахти какую, но на гектарном генеральском участке в двадцати километрах от Москвы, на берегу реки… Наследнички, ни в чем ни уха ни рыла… Ненавидел же он их всех! Но не так просто, не каждого в отдельности — Машуру так даже и любил, и внучатого племянничка, Сашу Козлова, по прозвищу Серенький Козлик, жалел, всю жизнь ему помогал, образование дал. Но ведь убогий человек, ни в чем понятия не имеет. Ветеринар! Собачьим приютом заведует! Всю жизнь по соседям и по знакомым кости собирает! Раз в неделю приезжает к Евгению Николаевичу за мясными объедками — Екатерина Алексеевна в пакет собирает. Вот и теперь сидит за столом и, наверное, прикидывает, сколько объедков своим собачкам унесет… Покойной сестры две пожилые дочери, одна в розовом, другая в голубом, — дуры комолые, одна в хозмаге всю жизнь проработала, по три рубля крала, вторая, смешно сказать, воспитательницей в детском саду тридцать лет работает… И своих четырех девок наплодила, одна другой уродливей, но похожие, различить нельзя… Наследницы!
Но своих детей не было… Пораньше бы свела его жизнь с Иваном Мурадовичем, сделал бы он ему плевую операцию в молодые еще годы, и рожали бы от него бабы…
А из всех чужих детей любил он одну — Люську, Эммочкину дочь. Но она, стерва, с характером, уехала в Израиль — скандально, против семьи пошла. Евгению Николаевичу тогда работу пришлось менять из-за этого шального отъезда. Впрочем, к лучшему повернулось… А часики анкерные, английской работы, мастера Грэхама, Люська все же взяла, вывезла, квартиру купила в Тель-Авиве, а сколько еще от тех часов осталось — этого Евгений Николаевич не знал. По аукционам последнего времени цена тем грэхамовским часикам от трехсот тысяч начинается… Тогда же Евгений Николаевич понял, что есть большое достоинство в миниатюрных предметах — с точки зрения вывоза. Если с его коллекцией толково распорядиться — не один миллион потянет… А Люська ухаживать за матерью не приехала, как Эммочка ее звала. На похороны зато приехала — наследство получать! Наследница! Вот уж кто ничего не получит, так это Люська… Сколько раз потом пыталась подмылиться, и сама, и через Машуру. Нет так нет. Машка, девочка маленькая, за бабушкой ухаживала, она больше заслужила… Но тоже — вспомнить противно — лучшее Эммино кольцо через две недели в метро потеряла, вместе с перчаткой…
Грызла его мысль о завещании. Очень грызла. И так прикидывал, и эдак. Одно время завещания писал — то на Машуру, то, обозлившись на нее, на Валеру, то на всех делил, то одному кому-нибудь все отписывал.
Да и законы-то — что не так, в казну пойдет. И этот вариант Евгений Николаевич тоже рассматривал: висит, скажем, неплохой Поленов или любимый сине-розовый Кустодиев, а под ним надпись: «Дар Русскому музею от Е.Н.Кирикова». Нет, не греет…
Так и получается, что помирать ему невозможно из-за нерешенности этого вопроса, следовательно, главное дело — здоровье поддерживать, покуда решение не явится. Да, собственно, торопиться было некуда. Жаловаться — не на что. Если какие неполадки возникали в механизме, он, как хороший хозяин, тут же устранял. Урология и все, что около лежит, — Иван Мурадович обслуживает наилучшим образом. В позапрошлом году прооперировал косточку на ноге. До того — зубы металлокерамические, самые лучшие поставил. Даже слишком хорошие, могли бы чуток пожелтее, понатуральнее быть. Массажист Саша ходит три раза в неделю, уже лет двадцать. Наверное, уже две машины на его деньги купил… Не жалко. Ничего не жалко. Эммочкина наука — она его научила денег на себя не жалеть. Тратить. До нее он только одно знал — котлы. Часы-часики, тикалки наручные, каминные, каретные, кабинетные… Эммочка глаза открыла, всему научила… Глаз! Вкус! Чутье! Все, что в доме есть, — посуда, серебро, мебель, картины — высшей пробы. А наследников толковых — нету, хотя народу — полный стол! И всем хочется. Даже Екатерина Алексеевна, услужающая, и та претендует на строчку в завещании… Но она хоть в чем-то разбирается: холодные закуски всегда прекрасно стряпает, и пироги дрожжевые ей удаются, но горячее — хоть тресни! — всегда пересушивает… Впрочем, гурманов среди них нет, народ непривередливый, мало кто и заметит, если поросенок будет суховат, — ишь как по буфету ударяют. Только Иван Мурадович, восточный человек, понимает, что на тарелке лежит. Ест он аристократически отстраненно, с выражением лица благосклонно-безразличным, и рука его того же оттенка, что слоновая кость черенка рыбной серебряной вилки… Впрочем, он и одними голыми пальцами, без вилки и ножа, тоже ел таким образом, что в голову приходила мысль об игре на музыкальном инструменте или о тех интимных операциях, которыми он двадцать лет занимался… Лицо у Ивана Мурадовича было лишено выражения, и уж, во всяком случае, никакого отношения к пище — восторженного, оценивающего или жадного — на нем не написано. Угощение, собственно говоря, было для мусульманина либо бесспорно несъедобным — вроде студня и поросенка, либо подозрительно, например, пирожки с мясом и салат неизвестно с чем. И ел Иван Мурадович очень с большим выбором и умеренно — белую рыбу, свежие огурцы, баклажаны, зелень… Думал же он вовсе не о еде, а о старшем сыне Абдулле, заканчивающем в Лондоне коммерческую школу, о том, что собирался лететь к нему в эту субботу, но в пятницу предстояла операция над увядшим членом одного богатого человека. И, пожалуй, улететь ему не удастся… Он презирал своих пациентов, теряющих мужскую силу к пятидесяти. Дед его женился последний раз в семьдесят восемь, и молодая родила ему еще троих детей, и последний был его отцом. И ни о каком медицинском подспорье и не думали эти азиатские старики, сухие, белобородые, с нестареющими своими кинжалами… Размышлял Иван Мурадович о преимуществе мусульманского мира, о могучей витальной силе, давно иссякшей у европейцев… А вот женщины русские были привлекательны, очень привлекательны… Поглядывал на Машуру, с ее ангельски-кошачьим личиком, на еще одну, в розовом, увядшую, длиннолицую, но чем-то привлекательную… И медленно орудовал рыбным ножом.
Машура, Эммочкиного воспитания, тоже умела есть, а муж ее Антон — вахлак. Рубает, как матрос. Если Машка с ним разведется, я ее сюда пропишу. Иначе — нет. По теперешним законам муж имеет право на ее собственность, если она получена в то время, когда они состояли в браке. А может, Ленку питерскую пропишу. Скажу — как родственницу, если разведешься. Нет, это как раз будет глупость. Она-то с радостью разведется. Еще и притащится сюда со своей дочкой. Скучная материя… Собственно говоря, завещание-то давно уже было написано. Только оно перестало Евгения Николаевича удовлетворять. И зачем он голову ломает, в каких долях этим придуркам добро разделить? Машура вон за полчаса разгрохала тарелку и два бокала, причем один совсем хороший, старого русского стекла… Ну зачем ей посуда?
Гости кушали и славили хозяина — за ум, талант, умение жить, желали многих лет жизни, а хозяин ругал себя, что устроил это скучное празднование вместо того, чтобы взять путевку в Карловы Вары и отметить свое восьмидесятилетие там, в компании какой-нибудь молодой бабешки, или Ленку питерскую с собой взять, или еще одну, Ирину Ивановну, агентшу из турбюро, она ему намекнула, что поехала бы с ним… Да мало ли…
Разошлись в первом часу. Екатерина Алексеевна была отпущена после подачи горячего, Машура сносила чайную посуду на кухню, а Евгений Николаевич из кабинета ожидал стеклянного звона, но, видно, она на сегодня программу свою уже выполнила. Ленка мыла посуду, опоясавшись длинным полотенцем. Евгений Николаевич испытывал некоторое нетерпение — хотелось испробовать новинку. И радовался своему нетерпению, как свидетельству не совсем еще умершей эмоциональной жизни.