всем корнем был привязан к Тархан-городцу, его отец служил отцу Ярдара, и хотя такого умелого кузнеца охотно приняли бы в любом другом гнезде, он не хотел покидать дом своих предков из-за раздоров с бабами. Понимая, какой трудный выбор мужу приходится делать, Мирава не травила ему душу разговорами об этом. Да и не время ворошить обиды, когда дружина собирается на войну. Ярдар мог бы сам помочь делу, если бы признал свою ошибку и дал Огневиде серебра на новый двор, но молодой воевода был не из тех, чья честь требует признания оплошностей, совсем наоборот. Он лишь тем и признал молча свою вину, что больше ни разу не зашел к Ольраду в дом и при встречах с Миравой делал вид, будто ее не замечает.
Из-за всего этого Мирава в первую половину зимы пряла у себя дома, с Елиной и Рдянкой, а если и выбиралась к кому, то лишь к Риманте или к тетке Вербине. Однако после Велесовых дней, когда дружина ушла на запад и в Тархан-городце остались почти только женщины, Мирава стала замечать, что кое-кому здесь еще тяжелее, чем ей. И этот кто-то была самая удачливая женщина в городе – воеводша Уневлада Вратимировна. Едва выйдя замуж, она проводила мужа из дома – и надолго. Все ее родичи и подруги осталась за тридевять земель, на Жиздре, а здесь ей приходилось встречаться со свекровью, которая пыталась ее сглазить, и с самоуверенной невесткой, которая смотрела на нее как на виновницу беды, приключившуюся с матерью. Тархановские женки и понимали, что Дивея сама во всем и виновата – знали ее хорошо, – но слишком привыкли к верховенству Дивеи и Озоры, чтобы противоречить им словом или делом. Для бедной Уневы свекровь и невестка были те самые «лютые медведицы» из свадебных песен: хоть и не кусали, но смотрели нехорошо, а утешить ее было некому. Ей только и оставалось, что сидеть с собственной челядью. Иногда встречая ее перед избами – дворы их были напротив, – Мирава примечала ее заплаканные глаза. Были признаки, говорившие о том, что Унева уже бремената[66]. Уж слишком она молода, чтобы в одиночку нести все эти бремена и горести!
Не снеся жалости, Мирава вскоре после ухода дружины заявилась вечером в Ярдарову избу со своей пряжей. Молодая воеводша приняла ее настороженно, но вежливо. Мирава потихоньку стала расспрашивать ее о жизни в отчем доме, о родичах, и Унева, оттаяв, рассказала много занятного о Кудояре, о его видимых и невидимых обитателях, о дочери древнего князя, к которой приходил свататься Кощей, а она от него скрылась под землей и теперь слезы ее за ночь наполняют доверху вот такую выемку в камне…
Так и повелось: Мирава приходила прясть к Уневе каждый вечер, и довольно быстро за нею потянулись и другие женщины, те, кто прежде захаживал к ней – Риманта, Вербина, Годома, Чернява с Журавой, а иной раз являлась и Осгерда – сестра Хастена. С Уневой Осгерда теперь была в свойстве, и Мирава подозревала, что та ходит сюда не ради хозяйки, а ради самой Миравы, тайком желая с нею помириться.
Унева, пожалуй, была рада, что женщины стали ходить к ней на посиделки: Вратимирова дочь с детства привыкла, что ее отец – первый среди мужей, ее мать – первая среди жен, и хотела сама быть такой же. К вечеру нарядно одетая, с красными «мохрами» на повое, с тремя парами серебряных подвесок на широком шелковом очелье, Унева была среди прочих женщин как заря среди звездочек. По заказу Ярдара Ольрад и Уневе отлил таких же «птичек», но Мирава знала, что ее «птички» – первые и самые лучшие. И Унева вила свое гнездо, и она ждала мужа и, наверное, любила его как умела. Даже и любить ей было труднее: Ярдар был лет на десять ее старше, да и знала она его совсем недолго – несколько дней до свадьбы и месяц после. Почетное положение только подчеркивало в глазах любого ее крайнюю юность и печаль, и вскоре уже жены тархановские начали говорить о ней с сердечным сочувствием, как о родной. Красивая у нас воеводша молодая, да уж больно молода…
Собираясь вечерами, часто толковали об ушедших в поход мужьях и сыновьях, и при этом у Уневы дрожали слезы на ресницах. У других жен тархановских тоже было неспокойно на сердце – за много лет это был первый случай, чтобы вся дружина ушла на войну в дальний край. А долгими зимними вечерами, когда за стенами изб смыкала железные объятия ледяная Морена, так легко был представить смерть – закоченевшие тела в заледенелой крови, снег, засыпавший незрячие лица… И почему-то особенно страшно Мираве было за Уневу. У той муж молодой – будто месяц ясный, а Морена ревнива – самых лучших норовит забрать себе.
Чтобы отвлечься, рассказывали всякие предания «как дед сватался к бабке» и небылицы – про «одного парня из не скажу какого гнезда». И будто мало было свои тревог, девки и молодухи что ни вечер просили «страшное» – нравилось им слушать про мертвецов и ожившие кости.
– А вот как была я девкой, – рассказывала затейница тетка Годома, – был у меня жених, Баженко звали. Сильно он любил меня, да и я его тоже. И вот раз уехал он куда-то с обозом торговым, чуть не в самые хазары, а я жду его, поджидаю, а он все не едет и не едет. И такая меня тоска взяла, что не сказать словами… Вот уж и зима подступила, а его все нет. Как-то сижу ночью, все в избе спят, я одна от тоски не сплю. Слышу – стучат в оконце. Отодвинула я заслонку-то и спрашиваю: кто там? Мне отвечают: это я, Баженко, жених твой. Голос вроде его, а вроде и не его, не разобрать. И говорит: приехал я за тобою, пойдем теперь со мной. Я и давай приданое свое собирать – я была девка дельная, приданого много накопила. Я собираю, а он по двору бродит и, слышу, песню вроде поет:
Месяц на небо восходит,
Мертвец во дворе бродит,
Он на небо поглядает,
Свою долю поджидает.
Готова ли ты, девушка?
– низким голосом запела Годома, совсем непохоже на ее обычный голос, и кое-кто из девок взвизгнул от внезапной жути.
– Вот сажает он меня в санки, едем, – обычным голосом продолжала Годома. – Долго едем – через поля