знаешь — имели лишь по одному сыну. На этом наша брачная жизнь обрывалась.
Похоже, ее единственное предназначение состояло в рождении наследников.
Супружеское счастье... Никто из нас так и не изведал его. Потому ли, что наши женщины были либо слишком молоды — как, например, моя, — либо слишком стары?.. Кто знает, во
всяком случае, ни о какой плотской гармонии не могло быть и речи. А время год за годом лишь углубляло этот диссонанс...
Почему, почему она меня покинула? О, если бы я знал! Но нет, нет... не хочу... отказываюсь это знать!..
Может, она меня обманывала?.. Изменяла с другим?.. Нет! Определенно нет! Я бы почувствовал, не мог не почувствовать ложь! Даже сейчас, возвращаясь в прошлое, я бы сразу ощутил ее смрадное присутствие. Но почему, почему?.. Ответа нет, остается лишь предполагать... Наверное, не обошлось без любви... Но кто бы это мог быть — тот, кого она полюбила?.. Пришлось выбирать: либо обманывать меня, либо... В общем, она предпочла покинуть мой дом и... и свести счеты с жизнью.
— Но почему она не оставила меня тебе, а подкинула в приют?
— Ну это-то мне ясно как день: будучи ревностной католичкой, она всегда считала духовный путь фон Иохеров дьявольским соблазном, который вместо Царствия Небесного непременно приведет преисполненных сатанинской гордыней представителей нашего рода туда, где «плач и скрежет зубовный», и свою святую обязанность конечно же — хотя и никогда не пыталась наставлять меня на «путь исгинный» — видела в том, чтобы воспрепятствовать, по крайней мере твоему, низвержению в бездну, а тут любые средства хороши, но прежде всего надо во что бы то ни стало заглушить голос крови и уберечь тебя от моего влияния. Так что пусть тебя, мой мальчик, не мучат сомнения — ты плоть от плоти моей, слышишь! Иначе она бы тебя никогда не назвала Христофером; уже одно твое имя позволяет мне с полной уверенностью утверждать, что ты мой, и только мой, сын и не можешь принадлежать никому другому.
— И последнее, папа, больше я не стану мучить тебя своими расспросами: как ее звали? Мне бы хотелось знать имя той, к которой еще долго будут возвращаться мои мысли.
— Да, да, мой мальчик, конечно... Ее звали... — Голос отца пресекся, казалось, слово застряло у него в горле. — Ее имя было... ее звали... Офелия...
И вот наконец наступил день, когда я вновь вышел на улицу. Отец сказал, что отныне мне не надо зажигать фонари. Ни сейчас, ни впоследствии...
Почему — не знаю.
Обязанность эта теперь возложена, как и прежде, до меня, на кого-то из служащих магистрата.
Первым делом я, конечно, — сердце так и прыгало у меня в
груди, — побежал на лестницу к своему наблюдательному пункту!
Но в окне напротив шторы были опущены.
После бесконечно долгого ожидания я заметил в проходе старую женщину, помогавшую по хозяйству госпоже Мутшелькнаус. Кубарем скатился по лестнице...
Так оно и есть! Все мои страхи, предчувствия и смутные подозрения превратились в реальность — Офелия покинула меня!
Как сказала женщина, ее увез актер Парис. В столицу... В театр...
И тут вдруг память моя вернулась ко мне, и вспомнил я, что заставило меня подписать вексель. Вкрадчивый, холеный бас рокотал над ухом, клятвенно обещая избавить ее от подмостков, в случае если я добуду ему денег...
Ровно через три дня он нарушил свое слово!
Не проходило и часа, чтобы я не заглядывал в соседний садик и не присаживался на знакомую скамейку... Все время казалось, что Офелия там, что она ждет — просто решила меня разыграть и спряталась, чтобы потом с ликующим криком броситься ко мне из своего укрытия и счастливо замереть в моих распростертых объятиях!
И еще... Вот уже несколько раз ловил я себя за довольно странным занятием: стою и какими-то сомнамбулическими движениями разгребаю вокруг скамейки песок — то лопатой, стоящей обычно у забора, то какой-нибудь палкой или обломком доски, а то и голыми руками...
Как будто там, в земле, сокрыто нечто неведомое, бесконечно ценное, и мне необходимо — зачем? почему? — вырвать у темной стихии ее тайну.
Точно так же — где-то я об этом читал — кровоточащими пальцами разгребают песок в поисках воды заблудившиеся в пустыне путники...
Своей жажды, если только боль утраты может быть уподоблена ей, я уже не чувствую — такой палящей стала она. Или же я столь высоко восторжен над собой, что смертной муке не по силам настичь меня и возвернуть на грешную землю?
Столица... Она далеко, много миль надо плыть до нее вверх по течению... Глаз не могу отвести от завораживающе плавного струения вод: может, хоть речной поток принесет мне какую-нибудь весточку?..
Потом внезапно прихожу в себя, сидящий на могиле матери, и знать не знаю, как я здесь оказался,
Не иначе как имя «Офелия» привело меня сюда...
Не верю своим глазам: знойный полдень, все кругом как вымерло, а почтальон, который обычно обходит дом фон Иохеров за квартал, вдруг сворачивает с Бекерцайле и направляется в нашу сторону!
С чего бы это? Что ему делать у нас в проходе? Никто никаких посланий в нашем доме не пишет и не получает.
Но вот, завидев меня, он останавливается и долго, бесконечно долго роется в своей кожаной сумке.
А что, если и в самом деле?.. Мне?! От нее! Тогда... тогда... И цепенею, искренне уверенный, что сердце мое не выдержит и разорвется...
Не знаю, сколько времени я еще так стоял, ошалело взирая на что-то белое с красной печатью, зажатое у меня в руке.
«Дорогой, многоуважаемый господин барон!
Если это письмо к Христоферу попадет к Вам и Вы на правах отца сочтете необходимым распечатать его, пожалуйста, прошу Вас, не читайте дальше! Не читайте — умоляю Вас всеми силами моей души! — и прилагающуюся к этому листку рукопись... Если Вы по какой-либо причине не захотите передавать мое письмо Христлю, пожалуйста, сожгите и то и другое, но, какое бы решение Вы ни приняли, заклинаю Вас, ни на миг не спускайте с Христля глаз! Ведь он еще так молод, и я бы ни за что себе не простила, если б стала невольной причиной какого-нибудь страшного непоправимого поступка, который Ваш сын может совершить под влиянием минуты, когда узнает то, что Вам, господин барон, — и ему — предстоит узнать в самом скором времени, не от Вас, а от человека случайного и постороннего.
Пожалуйста, исполните