чем говорили... В самом деле, о чем? Бог знает о чем. Несла глупости и не замечала. Наверное, потому он и смеялся. Какой позор! А впрочем, почему это меня так беспокоит?..
Через день они встретились снова. И Василь, радуясь, что на морозе не видно, как он краснеет, прочитал стихи, посвященные ей, Тане. Мало сказать, что стихи понравились, она чувствовала себя в ту минуту счастливой, Это так возвышало ее в собственных глазах... Стихи для нее!.. Это же нужно сидеть, придумывать... Чувствовать нужно!
В тот вечер они впервые поцеловались.
Сейчас Василь Маковей точно так же, как она, крадется темными улицами. Страшно. Однако надо. Даже необходимо! Потому что завтра Первое мая...
А Марусе Тютюнник выпало на эту ночь иное. Восемь мешков, восемь тревожных маршрутов по селу согласно списку, составленному на заседании райкома. Чуть не нарвалась на полицаев. Сначала на одного, затем на другого. Посветлело на горизонте, когда вернулась домой и забылась неглубоким, клочковатым сном.
14
Старые люди помнили: когда-то, еще при царе, это слово произносили шепотом. Расплата ждала каждого, кто имел к нему хоть какое-нибудь отношение. А потом, при советской власти, его начали забывать, сдали в архив как принадлежность истории.
И вот оно родилось снова и взорвалось как бомба.
Листовки!..
Черная Криница загудела.
Было солнечное первомайское утро, и, хотя по улицам не шли пестрые колонны демонстрантов, а над крышами не развевались праздничные флаги, село охватило торжество: тихо, украдкой вымолвленными поздравлениями, воскресной одеждой, молчаливым крепким рукопожатием и этим таинственным словом «листовки». Прилепились они белыми голубями на стенах и заборах, на телеграфных столбах. Толпились люди, жадно читали пылкие, гневные слова, с которыми впервые за долгие дни оккупации к ним обращались непокоренные, свои.
«...Приближается время, когда Красная Армия вышвырнет захватчиков с родной земли. Оккупанты будут биты еще не раз, как были они биты под Москвой...»
Листовки остро высмеивали германских курощупов, суля им за подвиги по ограблению населения деревянные кресты, каких немало уже стоит на полях Украины и Белоруссии, взывали к мести душегубам... Под листовками подпись: «Районный комитет».
В тот день сельский староста Ковбык с самого рассвета сидел в управе и ковырялся в бумагах. Три недели назад его вызвал к себе гауптман Бруно Альсен на разговор, после которого Ковбыка до сих пор трясла лихорадка.
...Комендант сидел за столом и собственноручно готовил коктейль-шнапс. Перед ним стояла корзина с яйцами, бутылки с водкой, одна пустая посудина и ваза с сахаром.
— А-а, господин Ковбык! Ласкаво просымо в гости! — весело крикнул он. Гауптман знал украинский язык, не русский, а именно украинский, и этим бравировал.
До прихода нацистов к власти Бруно Альсен успешно закончил курс филологии в Геттингене и специализировался на славянских языках, не предполагая притом, что через десяток лет будет практиковаться непосредственно с аборигенами Украины. По меньшей мере именно это любил он подчеркивать в разговорах с друзьями. Но бывшие мечты о карьере ученого ушли в сферу воспоминаний. Альсен теперь относился к ним с нескрываемой иронией.
— Як ся маетэ?[64] — прищурил Альсен глаз. Руки тем временем быстро работали: стукнет яйцом о пресс-папье, разломает скорлупу и аккуратно — белок в тарелку, желток в водку.
— Живу вашей лаской, господин комендант, — учтиво произнес Ковбык, теребя в руках фуражку. — Велено прийти?
— Велено, велено, — удовлетворенно повторил Альсен. — Хорошо звучит это слово. Как музыка! Мне оно нравится больше, чем немецкое «befahl».
Он набирал ложечкой сахар и тоненькой струйкой сыпал в бутылку.
— Скажите-ка, господин Ковбык, прежде чем нести хлеб ко рту, что полагается сделать?
Староста наморщил лоб, белые щеточки бровей сбежались подковкой к переносице.
— Нарезать скибками? — попытался он угадать.
Комендант скривился.
— Вероятно, все же полагается хлеб сначала испечь, а чтобы испечь — сжать, а чтобы сжать — посеять. Разве не так?
— Истинно так, — качнул головой Ковбык, поняв уже, куда клонит Альсен.
Гауптман посмотрел на бутылку против света, заткнул пробкой и принялся взбалтывать.
— «Истинно так», — передразнил он старосту. Серые глаза Альсена снова прищурились, стали колючими. — Почему же вы так нерадиво сеете? Может, есть не хотите?
Ковбык сник под его взглядом, вобрал голову в плечи.
— На мне пот не высыхает, господин комендант. Святой крест! — Староста для верности махнул пальцами со лба к плечу.
Альсен всхохотнул.
— Что я вижу? Господин Ковбык — верует! Ха-ха! — вдруг оборвал смех и вкрадчиво спросил: — А в тридцать первом вы умели креститься? Ну, в той поре, когда священника отправили к праотцам, а он, не будь дураком, воскрес и указал на вас пальцем?
«Знает, все знает чертов немец, — перепуганно подумал Ковбык. — Откуда? Не иначе кто-то копает под меня... Но кто?»
— Так ведь тот попик оказался красным агитатором! Другие попы были как попы, а этот закатывал с амвона такие речи — большевикам на зависть!
— За это вы с ним и схлестнулись?
— Ну да! А люди не верили, трепали языками о сундуке с золотом.
В глазах Альсена сверкнула заинтересованность.
— Сколько же вы загребли?
— Загреб? — Ковбык зло скривился. — Попик совсем голым оказался — ни алтына в запасе... Ряса в латках! Десять лет — вот что я получил за большевистского законослужителя!
Гауптман опять зашелся смехом.
— Развеселили вы меня, староста. Значит, комиссары упекли вас в Сибирь за попа?
— Так и вышло! Говорят: поп не поп, а убивать не положено. При Советах насчет этого было строго... Накануне войны и выпустили.
— Строго, говорите? — переспросил Альсен. — Так, так... Вот что, господин верующий староста... Если за три недели не будет засеяна вся вспаханная площадь, быть вам опять в лагере, только на этот раз в немецком. А оттуда, сообщаю для сведения, нет возврата.
От такого поворота в разговоре Ковбык опешил. Одутловатое лицо его сначала побледнело, затем на нем обозначились бурые пятна.
— Как можно, господин комендант! — дрожащим голосом начал он. — В колхозе было столько машин, а сейчас не то что трактора — лошади