– Як наши Борыс и Глэбо, – Новицкий задумчиво перекрестился.
– А избушечки почему? Они же крещёные.
– Князь Сатыга прибежал, отец. Кричал, плакал, сам хоронил. Нельзя отцу мешать. Шибко в горе был. Убежал в Балчары, хотел идолов рубить.
– Ко Христу обратился? – с надеждой спросил Филофей.
– Нет, – покачал головой Пантила. – В тех идолах плохие боги сидят, слабые, не помогли мальчикам. Сатыга их порубит, потом из кедра других идолов вырежет – для хороших богов.
– Можэ, до того Сатыге пидэмо, вотче? – предложил Новицкий. – Ежели вин сам выстуканов рубаэ, найкращий час його до Хрыстэ зазвати.
– Я подумаю, Гриша.
Они миновали покосившуюся часовню и оказались на утоптанной дороге, которая тянулась к овинам и оградам Берёзовского посада.
– А ты, я вижу, разуверился, Панфил? – осторожно обратился к князю Филофей.
– Нельзя богу не показывать себя, – жёстко ответил Пантила. Он много думал об этом. – Бог должен исполнять просьбы.
– Нет, – спокойно возразил Филофей. – Тогда наша вера ничего не будет стоить. Попросил, получил – и всё. Вроде бы, хорошо, но душа твоя слабеет, когда не совершает усилий, и уже не может бороться со злом.
– Я не хочу, чтобы меня мучили из-за бога, – честно признался Пантила.
– Никто этого не хочет, но зла слишком много. Зато теперь ты стал дороже богу, чем я, потому что пострадал за веру в него.
– А я уже не верю! – в голосе Пантилы сквозило отчаянье. – Твой бог глухой, он не помогает! Может, его и нет вовсе?
– Он есть. Но в вере многое зависит от нас, а не от него. Если молишься – он слышит. Если слушаешь – он говорит. Если веришь – он делает.
Улицы Берёзова, шатко вихляясь, ползли вдоль Сосьвы по прибрежным холмам, разделённым «бояраками» – косматыми замусоренными оврагами. На самом осанистом бугре громоздился крепкий многобашенный острог, а слева и справа от него растянулись неряшливые посады. Раздёрганные доски крыш, щелястые заплоты, бурьян, кривые створки ворот, лужи, всякий хлам в колеях – щепа, клочья соломы, обрывки шкур, тряпки, разбитое колесо, дохлая собака, раздавленная бочка. Многие служилые не обустраивались в Берёзове и не перевозили семей: отслужить бы свои годы – и прочь отсюда; зверовики здесь только летовали, а зимой расходились по заимкам; ссыльные не заводили хозяйств; обрусевшие инородцы не усвоили русского уклада. Всё здесь было как попало. Удивляло, что среди этого разора возвышались четыре храма с колокольнями, а пятый торчал над стенами Воскресенской обители: видимо, жителям Берёзова было о чём настойчиво просить небеса.
Филофей, Новицкий и Пантила шагали по улице к острогу, опасливо озираясь по сторонам. Новицкий держал ладонь на рукояти сабли. У крыльца кабака в грязи валялся пьяный остяк, одетый в царские меха. Маленький мальчонка в одной рваной рубашке вёл на верёвке тощую козу. Два мужика разбойного облика разговаривали у ворот, лузгая кедровые орехи, но при виде владыки торопливо скрылись во дворе. Из калитки кто-то широко выплеснул на улицу помои. Щипала бурьян унылая коняга, потерявшая хозяина. Длинные тени перечёркивали путь. Навстречу с ушатом под рукой прошла красивая баба и надменно отвернулась, не попросив благословения.
– Расколшыца, я гадаю, – пробормотал Новицкий.
Спасская башня стояла с открытым проездом: по мосту в острог пара лошадей затаскивала волокушу с брёвнами. Владыка оглядел башню, ярко освещённую низким солнцем. Четверик с повалом и пиками раската, висячая стрельница под лемеховой бочкой, два восьмерика и шатёр с распластанным двуглавым орлом, вырубленным из доски. В стену стрельницы врезан киот, а в нём чернеет чудотворная икона Смоленской Божией Матери. Спесивый воевода Толбузин отказался везти её в Тобольск поновить – боялся остаться без покровительства, и сейчас на иконе даже ликов не разобрать.
Филофей, Новицкий и Пантила вошли в острог. Здесь почему-то было дымно, как на лесосеке, когда сжигают ненужные сучья, пни и кору. Амбары, осадные дворы и заплоты, воеводский терем с острыми верхами, плоский зелейный погреб, накрытый зелёной земляной крышей, старинная гридница с гульбищем, казённые конюшни, аманатская изба, переделанная под тюрьму, и всюду – поленницы. В тесном и тяжеловесном порядке острога ощущалась властная рука хозяина, но изнутри стало видно то, что не было заметно от Спасской башни: напольная стена крепости обветшала. Сейчас её ломали клеть за клетью, и на опустевших местах сразу возводили новые городни.
Работали здесь в основном инородцы, две артели по два десятка человек – исхудалых, оборванных и покорных. Одна артель баграми разваливала старые сооружения. Приказчик придирчиво оценивал брёвна и доски: авось что-то ещё можно использовать вдругорядь или хотя бы на дрова сгодится? Хлам сжигали в большом костре, который трещал в сухом рву; дым этого костра и затягивал острог. Другая артель складывала новые клети: артельный размечал брёвна мерной верёвкой, а инородцы коваными пилами срезали лишние концы, тёслами выбирали пазы, по слегам закатывали брёвна на сруб и составляли в венцы. За работниками наблюдал караул. Безобразно толстый комендант Толбузин сидел тут же на лавке и обмахивался шапкой.
– А, владыка, – усмехнулся он при виде Филофея, но не встал. – Явился-таки? Благословишь труды?
– Не благословлю, – спокойно ответил Филофей.
Впрочем, он понимал, что бесстыжего наглеца вроде Агапона не унять праведным гневом или призывами к совести.
– Значит, с тебя совсем никакой пользы нет, – хмыкнул Толбузин.
– Почто новокрещенов захолопил, Агапон Иваныч?
– Враки, – уверенно отпёрся Толбузин. – Я не холопил. Это барщина. Осенью отпущу, как отработают. Всё по закону.
– По какому закону?
– Ты их покрестил? Покрестил. От ясака на три года избавил? Избавил, – Толбузин прихлопнул комара на шее. – Значит, на три года они не ясачные инородцы, а казённые крестьяне, и таковым положена барщина.
– Оба мы знаем, что это лукавство, – сдержанно сказал Филофей. – А они умирают из-за твоей корысти, Агапон.
– Нет, батюшка, дохнут они из-за рвения твоего, – глумливо улыбнулся Толбузин. – Ты самоедов в тундре ополчил. Они теперь боятся, что ты к ним придёшь и тоже их покрестишь, как этих остяков. Прошлым летом они к Обдорску подступались, Юильский острожек сожгли, на Казыме пограбили, приказчика в Самотлоре утопили, моим людям грозили. А у меня крепость вся трухлявая. Кому её твердить? Служилые на службах, им не до топоров.
– И спорить не буду, – сказал Филофей. – Ищи других работников, а новокрещенов сей же час отпусти. Сердце у тебя жестокое, Агапон.
– Обедню отслужи об умягчении моего сердца.