Ее "ты" адресату — "ты" товарищества, сообщничества, равенства. Любовь без коленопреклонения. Восхищение равносильным. В своем послании союзником, посредником себе поэт берет море — приливы волн; "Море играло. Играть — быть добрым". Играя, оно выбросило на берег перемолотую в прах жизнь земную. Море Вандеи, море шуанов, море мятежников; оказывается, это море "роднит с Москвой, Советороссию с Океаном. Республиканцу — рукой шуана — Сам Океан-Велик Шлет…" Что шлет? Какие дары? "Скоропись сна" не дает возможности договаривать всё; стих мчится, слегка запинаясь на пропусках.
Голые скалы, слоновьи ребра…Море устало, устать — быть добрым.Вечность, махни веслом!Влечь нас. Давай уснем.…………………………….В Боге, друг в друге.Нос, думал? Мыс!Брови? Нет, дуги,Выходы из —
Зримости.
Ее удивительная Аля тоже "творила" в унисон с матерью. Литературный дар продолжал сиять в ее письмах к В. Сосинскому:
"St. Gille-sur-Vie, 20 мая 1926 г.
…Океан на меня наводит страшную жуть от чувства безграничности и какого-то равнодушия: раз ему кораблекрушение — все равно — что же для него я? Он со мной не считается, а я его боюсь, как каждая из легендарных жен Синюю Бороду…
Сегодня вечером я зашла в сад. Начинался пастернаковский ливень — с особым запахом пыли и chevrefeuille[93] — дивных цветов.
Пахло собакой от моей матроски, кипарисом от трухлявого пня, умиротворенной пылью.
Дождь для пыли, как елей для бури.
Через три дня ждем папу. Страшно радуюсь встрече с ним".
Не правда ли, в духе восемнадцатилетней — двадцатилетней матери? А "Теленку" еще не пробило четырнадцать… Нет, Марина Ивановна была несправедлива к ней, когда жаловалась, что она превратилась в ребенка и постепенно отдаляется от нее…
Не будем гадать, сознавала ли Цветаева — тогда или впоследствии, — что после счастливого "волошинского" Коктебеля пребывание в Вандее было ее вторым таким счастьем. Ибо, как бы ни пренебрегала она внешними обстоятельствами, они тем не менее составляли для нее (иначе и быть не могло!) жизнетворный фон, незамечаемый, как воздух, которым дышат, но от которого зависит дыхание. Романтизированная Вандея. Земля мятежников и героев. Эпистолярное, "потустороннее" общение с великими лириками современности. Рядом — обожаемый сын (каких бы он ни требовал хлопот), умница Аля (как бы мать на нее ни ворчала). Муж, поглощенный делом (журналом), интерес к которому она полностью разделяла. Именно об этой гармонии быта и бытия, столь редкой, почти невозможной для Марины Ивановны, говорит ее письмо к Сосинскому от 26 мая:
"Дорогой Володя,
Второй месяц нашего пребывания здесь. Хотите самое удивительное приобретение? Я любима, обожаема хозяевами, им и ею, т. е. полутораста летами. Лестно? (Мой идеальный "старик".) Они и их любовь и есть самое главное событие этого месяца, меня в этом месяце. В их лице меня любит вся старая Вандея, — больше! — весь старый мир, к которому я — чем-то — корнями принадлежу (может быть, простой воспитанностью сердца, которой — утверждаю — в новом нет и, пока не сделается старым, не будет). Это скрашивает жизнь, стирает ее углы, — о да, водит и гладит по' сердцу. Но не только воспитанность: весь уклад. Здесь я, впервые после детства (Шварцвальд), очарована бытом. Одно еще поняла: НЕНАВИЖУ город, люблю в нем только природу, там, где город сходит на нет. Здесь, пока, всё — природа. Живут приливом и отливом. По ним ставят часы!
Не пропускаю ни одного рынка (четыре в неделю), чтобы не пропустить еще какого-нибудь словца, еще жеста, еще одной разновидности чепца.
Словом — роман с бытом, который даже не нужно преображать: уже преображен: поэма…
Главное, я все-таки пишу стихи, точнее: постоянно рвусь их писать, а это мешает и готовить, и мести, и просто стоять на крыльце без дела…"
Рильке она написала 3 июня. Гордую, обиженную отповедь. Увидев в его письме лишь "просьбу о покое", вняла ей. И только после двухнедельного молчания отправила свою "альтернативу", свою программу, свое кредо. О любви — бытии.
"…Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!
Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви —
у меня есть такая строчка…
---
Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть…"
Поэт, женщина, ребенок — все слилось в этом письме, на которое более умудренный и более отрешенный Рильке откликнулся моментально. "Теперь, когда пришло нам время "не хотеть", мы заслуживаем отзывчивости", — писал он 8 июня и тем же числом датировал элегию, на которой поставил посвящение: "Марине".
И самое чудесное состояло в том, что в те дни, когда Цветаева писала Рильке слова: "В тебя! Не быть. — Умереть!" — она работала над поэмой "Попытка комнаты", обращенной, летящей к нему (но, конечно, и к Пастернаку тоже), которую датировала 6 июня. В этой поэме (а может, уже в предыдущей, "С моря"?) цветаевский стих обрел то высокое косноязычие, невнятицу, в чем ее будут потом упрекать многие. Ее героиня как бы растворяется в разряженном пространстве Лирики, ином — поэтовом — измерении. Свиданье поэтов, о котором речь в поэме, происходит не в "косном", измеренном мире.
Стены косности сочтеныДо меня. Но — заскок? случайность? —Я запомнила три стены.За четвертую не ручаюсь.
Четвертая стена мнится автору спиной музыканта за роялем, письменным столом, стеною Чека (расстрелы на рассвете) и еще многим; впрочем, ее просто нет:
Три стены, потолок и пол.Всё, как будто? Теперь — являйся!
Ибо эта отсутствующая стена — на самом деле — выход, коридор, путь в ирреальное, в небытие: "Коридор сей создан Мной — не проси ясней! — Чтобы дать время мозгу Оповестить по всей Линии — от "посадки Нету" до узловой Сердца: "Идет! Бросаться — Жмурься! А нет — долой С рельс!"… Пресекание жизни на земле, дабы обрести небо поэта.
"Попытка комнаты". Попытка описать место встречи поэтов. Сначала в ней недостает четвертой стены, затем стены исчезли вовсе, потолок "достоверно плыл", а пол…
Пол же — что', кроме "провались!" —Полу? Что' нам до половицСорных? Мало мела'? — Горе'!Ведь поэт на одном тире
Держится… Над ничем двух телПотолок достоверно пел
Всеми ангелами.
Так кончается "Попытка комнаты". Комнаты, которая может существовать лишь в воображении поэта как идея (попытка!). Единственное, что осуществимо, — название этого сновиденного места встречи поэтов: "Гостиница Свиданье Душ".
Встреча, которая на земле невозможна. Вероятно, Марина Ивановна знала, что не увидит Рильке. Когда-то она "наколдовала" свою невстречу с Блоком: "И руками не потянусь", — и действительно не осмелилась подойти к нему. Здесь — "осмелилась" бы, но…
Рильке сразу ответил примирительно и прислал "Элегию для Марины", датированную 8 июня. В письме от 14 июня Марина Ивановна признавалась в грехе гордыни и "собственничества": в том, что как бы отстранила Пастернака от этого "романа" (а кому, как не ему, была обязана этим счастьем?). И сколько же было в ней женского, "Евиного" (отнюдь не "Психеиного"!), когда из-под ее пера сами собой изливались слова, исполненные, казалось бы, несовместимого с нею кокетства, или, — скажем ее словами, — прихоти:
"Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший. И потому что плохая, я молчала… И вдруг жалоба: "Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего"… "Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него…".
Но это только так, между прочим. Письмо — сплошная Романтика, его, разумеется, не перескажешь…
Пастернаку она в это время писала менее романтично, если можно так сказать, более "бытово", как писала бы понимающему брату. Жаловалась на неопределенность с чешской субсидией; рассказывала о травле ее в печати за статью "Поэт о критике"; огорчалась отзывом Маяковского на книгу "Версты". По-видимому, в конце месяца она получила от Пастернака письма с разбором поэмы "Крысолов", которую переслала ему через Эренбурга.
Так шла жизнь, внешне — "простая и без событий", как выразилась Марина Ивановна в письме к О. Е. Колбасиной-Черновой. Эту "простую" жизнь она тоже охотно описывала друзьям: рассказывала о Муре, научившемся стоять не держась, об Але, заваленной кинематографическими журналами, и о том, что по ночам читает Гёте, своего "вечного спутника", а до этого читала письма императрицы. (Последнее обстоятельство говорит о том, что судьба царской семьи не выходила из ее головы после "Ответа" Мандельштаму.) Писала, что Сергей Яковлевич после приезда в Сен-Жиль "немножко отошел", а первые дни только ел и спал… Однако настроение Сергея, судя по его письмам, было возбужденное. Все тревожило его: и то, что "Версты" не вышли в июне из-за типографской забастовки; что "Благонамеренный" и другие печатные органы денег Марине Ивановне пока не заплатили. И вообще "Марининых стихов не печатают — враждебный литературный лагерь (Бунин, Гиппиус, etc.)…" Он считал, что в Париже вся газетная литературная критика в руках "сволочи", что "Верстовая" группа им глубоко враждебна. При этом надо признаться, что ему хотелось воевать, он был охвачен азартом. Видя, что с "Верстами" дело не будет продвигаться так быстро, как бы ему мечталось, он уже задумал "двухнедельный боевой литературный журнал — "Орда". Во главе молодежь. Не политический, но с идеологическими исканиями и утверждениями… То, чем должны были быть "Своими путями"" (письмо к Е. Л. Недзельскому от 19 июня).