На заре, в чуткой тишине занимающегося утра, так отчетливо слышны далекие раскаты орудийного огня, но теперь он уже никого не пугает, а лишь привлекает острое любопытство. В углу начинаются споры о том, «наши» или «не наши» стреляют и как далеко? Эти споры раздражают тихую измученную публику. Не все ли равно, кто стреляет и как далеко? Разве недостаточно того, что они двинулись и с каждым вздохом паровоза удаляются от смерти? Это сознание все увеличивающейся безопасности наполняет душу безотчетной радостью и благодарностью, но радость еще пуглива и недоверчива; тихим и измученным кажется опасным даже самый спор в такую исключительную минуту жизни, точно от этого спора может вдруг остановиться поезд. А поезд ползет медленно, словно выбирает дорогу, и все еще не решил окончательно: бежать или оставаться? На разъезде в пяти верстах от станции он остановился и долго стоял в раздумьи. И снова подкралась тревога, сомненье и ужас. Почему стоим? Что случилось? Что там за окнами кричат? И где это так близко стреляют? Уж не перерезали ли путь спасения? Все рвутся к окнам. Предусмотрительные герои вынимают и осматривают револьверы. Это еще более пугает нервных женщин. В вагоне — смятение…
— Успокойтесь! Ничего опасного нет…
— Почему же там стреляют?
— Ну вот и поехали…
И снова крестятся, шепчут молитвы и начинают радостно смеяться.
Звон разбитого пулей стекла обрывает смех и разговоры.
— На пол! Ложитесь, ложитесь… — кричит кто-то.
Люди падают, стремясь подлезть друг под друга. Они напоминают кучи свернувшихся в клубок червей… Тяжелое дыхание, стоны и шепот, детский плач… и так проходит несколько минут. А потом опять шум, крики и ссоры из-за мест, смех и плач, крестное знамение и пошлые шутки запоздалой храбрости.
Почему стояли?
Оттуда, с площадки вагона, было все видно. Очевидцы рассказывали: на разъезде скопилось много раненых и больных. Отчаявшись попасть в поезд на ородской станции, они пешком пришли, помогая друг другу, сюда, на разъезд, и здесь пытались сесть и поезд. Но разве можно было это допустить? Во-первых, и так уже сидят друг на друге, а во-вторых, среди них больше половины тифозных. Они принесли многих на носилках… Пытались приступом брать вагоны, и вот… в конце концов стрельба и, кажется, есть раненые с обеих сторон. Человек десять, говорят, все-таки успели силою влезть в вагоны.
О, если бы вы могли видеть эту картину нападения больных и раненых воинов на поезд со «счастливцами»! Все это были разбежавшиеся из брошенных на произвол судьбы лазаретов бывшие студенты, взявшие винтовку во имя прав человека и борьбы с насилием над человеческой личностью, все это были защитники вот этих самых благополучно уезжавших от смерти людей, отбившихся теперь от своих защитников револьверными пулями. Многие из них уже были не в силах ходить и, ползая около вагонов остановленного поезда, простирали руки с мольбой к окнам их, плакали, как дети, и все надеялись до последней минуты на человеческую благодарность, справедливость и сострадание… Напрасно: не пожалели… И вот угрозы и проклятия, схватки в дверях и на площадках, выстрелы… Пуля как награда и благодарность своим защитникам! О, если бы можно было заглянуть в этот момент в человеческие души, в души вот этих ползающих и молящих о спасении и в души тех, которые отвечали на мольбы выстрелами! У одних подлая боязнь за свое драгоценное здоровье и за захваченный клочок пространства, у других чувство оскорбления их жертвенного подвига, а потом кипучий гнев и бессильная злоба… Они оттолкнуты и выброшены, как использованный и ненужный уже балласт. О, подлость человеческая! Есть ли тебе границы?..
Что это за крик и ругань? Это поручик Борис Паромов схватился один на один с окружавшими его счастливыми эгоистами, ободрявшими оттолкнувшую погибающих защитников «охрану поезда»…
— Бывают моменты, когда ничего безнравственного в таком поступке нет… Я — моряк, и вот… наша совесть и обычай, наша традиция разрешают капитану судна не приближаться к гибнущему кораблю, если это грозит нам самим гибелью… Во время пожара, например. Здесь совершенно аналогичный случай: прием тифозных был бы опасностью для многих из пассажиров…
— Я не хочу знать ваших глупых морских обычаев. Это не оправдание. Люди шли за вас на смерть, а когда пришла ваша очередь отплатить им только одной справедливостью, то вы из подлой трусости заболеть, только из одной трусости…
— Наша традиция основана на требованиях здравого смысла. Неуместный сентиментализм в такие моменты только вреден…
— Совершенно верно.
— Конечно. Мы бежали вовсе не для того, чтобы умереть от тифа.
— Здесь дети и старики…
— А тогда зачем вы кричите о том, что ваши враги попирают моральные и религиозные ценности, что они жестоки и несправедливы, что они…
— Разве наши враги — не ваши враги? Кто вы такой? Как сюда попали?
— Сбросить этого субъекта с поезда…
Только сейчас очнулась Аделаида Николаевна: до ее сознания дошел громкий голос Бориса и пробудил ее от продолжительного летаргического состояния. Муки и ужасы последних дней, особенно последняя ночь на вокзале, так измотали ее душу и тело, что каким-то чудом попавшая вместе с Борисом в вагон она заснула, как убитая, в самой неудобной полусидячей позе, придавленная со всех сторон вещами и людьми. Она не слыхала, как на рассвете двинулся поезд, как он стоял на разъезде и отбивался от погибающих, и только теперь очнулась от крика и шума, в котором звенел, как металл, голос Бориса, так напоминавший голос любимого ею человека, брата Бориса, Владимира.
Вздрогнуло сердце. Точно кто-то толкнул его невидимой рукой и тайно и неслышно позвал:
— Лада!
На одно мгновение легкой грустной улыбкой скользнуло по губам Аделаиды Николаевны близкое и далекое уже воспоминание о радостном солнечном счастии и сейчас же померкло от вернувшегося сознания действительности. И все сразу вспомнила молодая женщина, и все сразу поняла: они бегут!.. Но почему так исступленно кричит Борис? Она прислушалась и поняла только одно: несколько людей в штатских и военных костюмах со свирепыми лицами грозят схватить Бориса и выволочь его за двери вагона.
— Что вы делаете, как вы смеете? — закричала она, вскочив на груду вещей и потрясая простертой рукою. — Этот человек проливал за вас кровь…
— Много теперь… таких.
— Нет, немного! Они почти все погибли в геройских боях, а вы… вы кто такие и кто вам дал право насильничать и издеваться над… вашими героями?
— А вы кто такая и какое право… — отозвался женский голос среди смущенно стушевавшихся мужчин.
— Я? Кто такая я? Я жена корниловца, который сейчас остался там, на фронте, умереть, чтобы дать вам возможность убежать из города. Поняли? Вы как звери, глупые и подлые…
— Это уже, мадам, слишком…
— Оставьте их, Аделаида Николаевна. Им дорога только своя шкура!
Часть пассажиров, особенно женщин, все время оставались на стороне Бориса, но пока не выступила на защиту Аделаида Николаевна, молчала. Теперь они присоединились к смелой женщине, разогнавшей толпу озверевших людей. Нападавшие уже примолкли, но теперь не желала молчать другая сторона.
— Главное, кто бы лез, а то… буржуи какие-нибудь… Стоило их спасать!
— Их-то вот действительно надо бы выкинуть…
— Кого надо брать, тех бросают, а берут вот этаких…
Все соседи оказались на их стороне. Защитные голоса раздавались и с верхних, и с нижних лавок… Борис протискался к своему месту и сел на вещах, рядом с невесткой. Вагон примолк. Точно всем вдруг сделалось стыдно… Соседи стали молчаливо ухаживать за Борисом и его спутницей, и этот переход от звериного к человеческому так подействовал на душу молодой женщины, что она растрогалась и не выдержала: уткнулась лицом в подушки и расплакалась… Борис, ласково и легко касаясь рукой мягких шелковистых волос на уроненной на руку красивой голове, успокаивал взволнованную женскую душу и, склонившись, шептал:
— Аделаида Николаевна! Голубка, милая… не надо, не надо… Слышите, Лада?
«Лада». Это так странно. Борис никогда не называл еще ее Ладой. Так зовет ее только муж, Владимир. «Лада». Странно и смешно… И так схожи голоса братьев, что это произносимое шепотом слово «Лада» не обижает своей неожиданной интимностью, а приятно так, словно ветерок в летний горячий день, ласкает душу близкими воспоминаниями.
Пусть Борис гладит по голове и называет «Ладой»: ей грезится, что это говорит и ласкает Володя. Так сладок этот самообман, что хочется ответить, и чудится, что стоит только поднять глаза — и увидишь Володю. И потому, глотая слезы, Лада шепчет в подушки: «Володя, мой прекрасный, мой родной Володя!»…
— Что случилось?
Опять крик, ссора, столкновение… Отлетели пугливые грезы. Лада тревожно подняла голову. На ресницах еще дрожат слезинки. Встретилась глазами с Борисом: такой странный, тяжелый, неподвижный взгляд. Даже неловко.