— Ничего мне не надо.
Так неожиданно и случайно дело разрешилось более, чем благоприятно. Ночевал в приемной, а на другой день сменил военную гимнастерку на белый халат.
В городе шла стрельба. Подошли красные. Военные крейсера сдерживали их в отдалении огнем тяжелой артиллерии. Начались уже пожары и грабежи. Грузились последние эшелоны. Весь город был в смятении.
И все это казалось Борису отдаленным и незначительным. Сегодня кризис, и скоро решится вопрос о жизни тайно любимой женщины.
Ждал докторского обхода. Больные были в возбужденном состоянии: выздоравливающие слышали грохот орудий и понимали, что это значило.
Некоторые плакали, ожидая расстрелов. Хорошо, что Лада весь день спит, ничего не слышит и не знает… Ничего не слышит, впрочем, и сам Борис. Он слышит только, как отбивает лениво, с металлическим отзвуком секунды маятник больших стенных часов в звучном коридоре и как, точно похоронный звон, время от времени звучат они, напоминая о вечности и неизбежности законов бытия…
О, сколько мук принесло ожидание докторского обхода! Секунды, отбиваемые маятником часов, звучали в тишине ночи так громко, словно кто-то размеренно, не торопясь, ударял Паромова молотком по вискам.
За последние два года он так привык к человеческой смерти, что она уже не производила на него никакого впечатления. И вот теперь только она снова показалась ему чудовищной несправедливостью и страшной своей неумолимостью. Какая бессмыслица: долгие века человеческая наука и культура борются за право жизни со смертью, стремясь удлинить человеческую жизнь, и рядом с этим та же наука и культура изощряются в изобретениях, как бы убивать возможно больше людей. Одни спасают или чинят исковерканных, другие тут же рядом уничтожают и коверкают. И Богу, и Дьаволу по свечке.
Оторвался от размышлений, услыхав гулкий шум шагов в дальних коридорах, сопровождаемый бряцанием оружия. «Пришли», — мелькнуло в сознании. Он встал в затененный угол, за шкаф, и когда доктор и фельдшер, сопровождаемые вооруженными «товарищами», прошли, примешался к шествию. Никто не обратил внимания на человека в белом халате.
— Ну, а в этой комнате нет белогвардейской сволочи?
— Тут тифозные.
— Офицеры есть? Говорите, товарищ, прямо. Если соврете, и вас вместе из окна выкинем.
— Этой сволочи нет у нас, — отозвался Паромов.
— Зайдите и проверьте, — обиженно предложил доктор.
— Не надо. Я вам верю, товарищ!.. А в этой комнате?
— Тут женщины. Тоже тифозные. Зайдете?
— Буржуйки?
— Наше дело лечить людей… Зайдите и определите сами…
— Черт с ними. Имейте в виду, что если понадобятся места для товарищей, всех выкинем.
Прошли. Паромов остался. Осмотра не было. Опять мука ожидания…
Целый час в коридорах слышался звон и бряк оружия. Наконец «товарищи» ушли. Проходивший доктор увидал Паромова и сказал:
— Тиф — наш защитник. Боятся…
— Доктор! — произнес Паромов, сделав жест глазами на женскую палату.
— Погодите!.. Голова кругом пошла… А, впрочем, сейчас можно…
Доктор скрылся за дверью, а Паромов прислонился к стене, стоял, как приговоренный к смерти перед казнью. Но вот дверь раскрывается, и Паромов ловит отгадку на лице появившегося доктора.
— Хорошо. Останется жива…
Паромов схватил было руку доктора и потянул, чтобы поцеловать, но доктор сердито отдернул ее.
— Больной теперь нужен абсолютный покой. Вам не следует появляться несколько дней.
— Сколько?
— Два-три дня. Лучше три. Никаких волнений. Ослабло сердце.
Доктор ушел. Паромов сел на табурет около шкафа и в первый раз после памятной ночи, когда Лада с Владимиром пели «песнь в честь торжествующей любви»[369], заплакал…
XII
Ничего не помнит Лада: ей все еще чудится, что она едет в поезде и вокруг не больные, а спутники. Почему все раздеты? Почему одни женщины? Почему не теплушка, а салон? Какой огромный вагон. Но куда же девался Борис? Когда они разлучились? Что-то случилось, а что — так трудно вспомнить. Начнет вспоминать, закроет глаза и незаметно уходит в счастливую нирвану[370]… Так легко, беззлобно летаешь в светлых пространствах вместе с белыми весенними облаками…
Так проходит долгий бесконечный день: откроет глаза, начнет вспоминать, и вдруг все тело сделается легким, как пух, койка поплывет все выше и выше, к белоснежным облакам…
Следующее утро было страшным пробуждением. Поняла, что в больнице, вспомнила, что она заболела тифом и что все это происходит в Новороссийске. Но куда делся Борис?
Потихоньку спросила сиделку:
— А успею я выздороветь до красных?
Сиделка не поняла. Подсела на постель, наклонила голову. Лада повторила вопрос и прибавила, что надо торопиться, а то не попадешь на пароход и убьют красные, потому что она жена офицера. Сиделка погрозила ей пальцем и шепнула на ухо:
— Пришли они. Осторожнее говорите.
— Но как же?..
— Молчать надо, — строго шепнула сиделка, поднялась, покашляла, подозрительно обвела взорами палату, и когда Лада, сидя в постели, испуганными глазами вопросительно смотрела на нее, та отворачивалась… Посидела, огляделась, повалилась и стала плакать, как маленькая девочка. Теперь она все поняла и почти все вспомнила. Одна! Борис бросил… Никого нет! Осталась у красных. И никогда теперь не узнает, где Володечка, и не увидит его… И папу не увидит!.. И свою девочку!.. Бедная девочка. Она почти не знает своего отца. А теперь и матери нет… «Володечка! Если бы ты знал, что со мной случилось! Где ты, Володечка?»
— Нехорошо плакать. Нельзя. Других больных беспокоите. Вон, и та заплакала… Наказанье с вами…
Лада притихла. Не могла сразу остановить слезы. Плачут сами: и глаза, и горло. Закрылась с головой простыней, чтобы сиделка не слыхала и не сердилась. Опять думала. Не надо сердиться на Бориса. Если бы он из-за нее остался и не уехал, то его поймали бы и убили. Нет, нет… Лучше, что он уехал… Если бы с ней приехал в Новороссийск Володечка, она сама велела бы ему уехать, бросить ее и уехать. Так лучше: если бы их поймали, убили бы и Володечку, и ее, обоих. А теперь, может быть, все останутся живы: и Володечка, и она, и Борис… Стала мечтать, как они все когда-нибудь увидятся. О, какое это будет счастье! И от одной этой мысли она перестала всхлипывать и стала улыбаться, глядя в потолок огромными радостными глазами, словно видела там всех дорогих сердцу людей…
И весь следующий день она отдавалась сладким размышлениям о будущей встрече. Ведь они с Володечкой уже четвертый год женаты, а жили вместе только… десять месяцев. Только десять месяцев! Любить и все время ждать… почти три года… Когда они снова встретятся и можно будет жить вместе — будет похоже, будто они снова поженились… Будто он женился на вдове, у которой есть дочка. Это так странно, что хочется засмеяться… А Борис… Владимир говорил, что у Бориса есть невеста. Бедная!.. И все молодые теперь несчастные: если считать войну с самого начала, то у многих так и прошла вся юность без любви и без счастья. Есть множество таких, которые пошли на войну в 1914 году, когда им было двадцать лет, и с тех пор, вот уже шестой год, живут на фронтах. Теперь им 27–28 лет. Где она, юность? Когда все эти ужасы кончатся, они состарятся. И теперь многие поседели. Голова у Бориса — как бобер с сединкой… Может быть, и Володечка поседел? Ей-то все равно, только поскорее бы вернулся, хотя седой.
И вот однажды, когда Лада улыбалась, представляла себе Володечку седым, в дверях появился человек в белом халате и… Лада радостно завизжала…
— Володя!..
На лице этого человека в белом халате отразился испуг, глаза его сделали знак, предупреждающий об осторожности, и Лада, притворившись, что просто испугалась, снова повалилась в постель, закрылась с головой и, дрожа всем телом от радости, смотрела ослезненными глазами в щелку на «переродившегося Володечку»… Хитрый он: сделал равнодушное лицо и вышел. Это прямо чудо. Чуть-чуть она от радости его не выдала.
Прибежала сиделка.
— Кто завизжал? Чего испугались?
Больная женщина показала рукой на койку Лады:
— Вот эта!
— Что с тобой, сударыня?
— Она санитара испугалась…
— Своего мужа не узнала? — удивленно спросила сама себя сиделка и, вздохнув, заговорила о том, что после тифа больные часто совсем лишаются памяти, когда не только имена, а и слова забывают… А Лада, притихнув, слушала и думала, что теперь надо быть хитрой и очень осторожной.
Борис так испугался крика Лады, что боялся снова появиться. Лада действительно страшно взволновалась, и это отразилось на температуре и сне. Ночью то плакала, то смеялась. Беспокоилась, что сиделка назвала санитара ее мужем, и боялась, как бы не узнали этого красные и не раскрыли, что это не санитар, а белый офицер. Это было бы ужасно. От одной мысли об этом делается холодно… Кажется, убила бы эту дуру, сиделку, которая знает их тайну и раскрывает ее всем больным.