Неруда продолжал и, казалось, что этот мягкий, певучий голос сотрясает каменные своды:
— Те, кто меня обвиняет в том, что я оповестил американских братьев о нашей трагедии, не скажут и слова против того, что нас предают Соединенным Штатам. Посмотрите, как открыто, в военной форме путешествуют офицеры США по чилийской земле и как поощряют их вмешиваться в наши дипломатические, торговые и общественные дела, в дела нашего собственного дома!
— Это ложь! — раздалось с кресел. — У вас нет ни одного доказательства!
Неруда вместо ответа поднял над головой пакет:
— Здесь фотометрические пластинки, — с усмешкой сказал он, — какие употребляются для съемок с самолета, со специальным указанием, что это — материал для североамериканской армии. Ее главный штаб получил фотометрическую карту наших берегов. В этом неповинны наши солдаты. Это дело рук президента.
Зал словно вздрогнул. Люди подались вперед.
— Американская военная миссия, — Неруда бросал в зал факт за фактом, — увезла все топографические карты Чили, на которых оказались нанесенными реки и озера, даже не нанесенные на наши собственные карты…
Наша армия, — с гневом заявил он, — не должна быть превращена в ударный полк североамериканской армии. Я не хочу видеть солдат, офицеров Чили, низведенных до наемников… Президент республики связал нашу страну с агрессорами, у которых нет иной цели, кроме войны, уничтожения и ненависти.
Именно за то, — взволнованно сказал поэт, — что я защищал независимость моей страны, президент обвиняет меня перед трибуналом. Именно за то, что я защищаю свободу Чили, меня хотят заставить замолчать.
— Вас слушает Севелл! — послышалось с галерей.
— Тебя слушает Тарапака!
— Антофагаста!
— Сант-Яго!
— Лота!
Поэт-коммунист с благодарностью посмотрел в сторону своих друзей.
— Я горд, что преследования сгущаются над моей головой.
В зале прозвучали слова, заставившие многих глубоко уйти в кресла:
— Я обвиняю!..
Человек, обвиненный в измене, человек, который не знал, будет ли еще он завтра на свободе, — сам становился обвинителем!
— Я обвиняю сеньора Гонсалеса Виделу в том, что он — виновник позора нашей родины, — жестко произнес Неруда. — Но я оставляю ему как суровый приговор — приговор, который он будет слышать всю свою жизнь, — душераздирающий плач детей расстрелянных чилийских горняков.
Голос Неруды поднимался всё выше и выше; казалось, в нем слышатся и стоны чилийских детей и женщин, и гневная речь рыбака с Исла Негра, где родились последние стихи поэта, и страшная, торжественная песня шахтеров Лоты, сосланных на остров смерти.
— Я обвиняю президента республики в том, что он насильственно разрушает профсоюзные организации.
Я обвиняю президента республики в том, что он арестовывает и изгоняет испанских республиканцев — борцов против фашизма.
Я обвиняю президента республики в том, что он заставил вооруженные силы действовать, как полицию, против рабочих, что он предоставил в мирное время нашу территорию под иностранные военные базы и открыл двери нашего дома для иностранных солдат.
Я обвиняю президента республики в том, что он провокационно разорвал дипломатические отношения с Советским Союзом.
Я обвиняю сеньора Гонсалеса Виделу, — подвел итоги Неруда, — в том, что он предпринял бессмысленную и бесплодную войну против народа.
И в то время, как Видела метался по своему кабинету, проклиная и Неруду, и чилийцев, и свою нелепую затею передать это дело в сенат, поэт говорил, обращаясь к народу:
— Я приветствую всех коммунистов Чили, женщин и мужчин, про следуемых, изгоняемых, избиваемых, приветствую и говорю им: наша партия бессмертна. Она родилась, как ответ на страдания народа, и эти гонения только возвеличивают ее.
Неруда встретил устремленные на него дружеские и ободряющие взгляды людей, находящихся за сенаторскими креслами. И очень задушевно сказал:
— Меня никто не может лишить доверия, кроме народа.
Когда минуют эти тяжелые, мрачные дни нашей родины, я отправлюсь в селитренную пустыню. И я скажу мужчинам и женщинам, которые испытали такое угнетение, такие пытки, такое предательство: «Вот я с вами. Я обещал быть верным вашей печальной доле. Я обещал защищать вас своим разумом и своей жизнью, если это понадобится. Скажите же, выполнил ли я свое обещание, и дайте мне или отберите у меня единственное право, которое мне необходимо, чтобы жить честно: право на ваше доверие, на вашу надежду, на вашу любовь».
Он закончил свою последнюю речь в сенате словами национального гимна Чили:
Прекрасная родина, прими голоса,Которыми Чили тебе клянется:Ты станешь либо могилой борцов за свободу,Либо оплотом против угнетения!
Неруда медленно сошел с трибуны, и никто не посмел преградить ему дорогу. Поэт покинул сенат, зная, что вернется сюда уже не скоро.
Он не подозревал, совершая путь от здания сената к маленькому домику по улице Патрисио Линча, что его уже опережают слова только что произнесенной им речи. Что горняк, выйдя из сената, шепнул о чем-то безработным, стоящим на перекрестке. Что пассажир маленького автобуса показывает шоферу, как сенатор поднял над головой грозный обвинительный акт Виделе — фотометрические пластинки. Что слова «Я обвиняю» уже летят по стране, спускаются в шахты под дном океана, поднимаются высоко в горы, где греются у костров озябшие пастухи, вызывают на лицах людей улыбку гордости и надежды.
И вместе с этими словами от человека к человеку передается прозвище, которым сначала чилийцы, а потом их братья по континенту наградят Пабло Неруду.
Этого человека, который исполнил свой долг сенатора, поэта, коммуниста и перед лицом грозящей ему опасности сделал то, что велела ему совесть, отныне стали называть «Совестью Латинской Америки».
Произошло это 6 января 1948 года.
Полиция сбилась со следа
«В городке ночная дрема,
Дождь к стеклу приник.
Тихо вышел он из дома,
Поднял воротник.
Он идет порой осенней
Улицей ночной.
Не должно быть даже тени
За его спиной.
…………………..
Он идет настороженно,
В сумраке скользя…
Только песню вне закона
Объявить нельзя».
Михаил Матусовский. «Поэт», из цикла стихов «Они удостоены премии мира…»
Над Сант-Яго взошла луна.
Она осветила квартал безликих многоэтажных домов в центре столицы. Здесь жили люди с достатком, правительственные чиновники, богатые иностранцы.
Простые рабочие люди ютились в отдаленных кварталах или по берегам реки Мапочо. В рабочих кварталах жизнь не прекращалась даже ночью. Приходили и уходили люди: одни окончили работу, другие шли им на смену. Длинные узкие бараки были разгорожены на клетки; в каждой такой клетке, где могла поместиться одна кровать, спало по восемь-десять человек. У водоразборных колонок на перекрестке улиц толпились женщины с ведрами, кувшинами, чайниками; нужно было напоить горячим кофе мужа, сына. Слышались голоса: «Моему опять сбавили…» Из крошечного оконца доносилась тихая песня: мать укачивала сына.
Прошел последний автобус. В нем было темно и грязно. Он громыхал, точно груда жестянок, связанная веревкой, и грозил рассыпаться на части. Люди в нем задыхались от духоты и темноты. Это был «микро» — автобус для тех, кто не мог платить много.
А навстречу «микро» плыл большой вместительный и комфортабельный автобус, прозванный «гондолой»; развалившись на подушках, в нем сидели два человека в форме офицеров североамериканской армии.
Когда улеглась пыль, продавцы со своими тачками, нагруженными оранжево-красными апельсинами и крупными полосатыми арбузами, продолжили свой путь с базара, они так и не сумели распродать товар: у простых чилийцев было слишком мало песо.
Продавцы остановили тачки — две женщины в черных платьях, с красивыми, но прежде времени увядшими лицами, медленно переходили дорогу. Они шли, и слезы катились по их лицам; кто знает, — оплакивали они мужей, угнанных в ссылку, сыновей ли, погибших на рудниках? В каждой рабочей семье было свое горе.
У памятника чилийскому генералу женщины невольно замедлили шаг и со вздохом посмотрели наверх — туда, где под самыми копытами вздыбленного генеральского коня, свернувшись в клубок, спал мальчик.
Мальчик спал бы там еще долго, но его разбудил острый запах сочных эмпанада — пирожков, которыми так любят лакомиться чилийцы. Он повел вокруг глазами и, увидев такого же, как и он, мальчугана с лотком в руках, спрыгнул с памятника и стал подбираться к спешившему домой лотошнику. Вдруг его схватила за вихор рука в перчатке — и карабинер, выразительным жестом показав на окна Каса де ла Монеда, вблизи которых не разрешалось шататься маленьким оборванцам, потащил мальчишку в сторону.