Жаклина, так много работавшая, Жаклина, которую можно было видеть только раз или два в неделю, теперь каким-то чудом освободилась. Иной раз она находится возле Лорана в самые мрачные часы. Она сосредоточенно всматривается в него, как, вероятно, всматривается в больных, когда ходит по пригородным баракам, принося нуждающимся молоко и лекарство. Она берет Лорана под руку, и они совершают по безлюдным бульварам мучительные, напряженные, молчаливые прогулки, жгучее воспоминание о которых сохранится у них на всю жизнь. Порою Лоран выходит из своей горестной задумчивости. Он пожимает ручку, тяжесть которой едва ощущает на своей руке, и, сокрушенно вздохнув, говорит:
— Не надо любить меня. Иначе я сам себя возненавижу.
Девушка ничего не отвечает. Но ее внимательный взгляд не отрывается от скорбного чела. Она начинает хорошо понимать мятущуюся и страждущую душу, которую ей, быть может, придется спасать.
Глава XIX
Два послания. Краткая и таинственная встреча. Г-н Шартрен, честный человек. Поворот в умонастроении. Лоран больше не может уступать. Кое-что о вспышке гнева. Агония политического режима. Наука — не привилегия одного класса. Письмо к Жаклине. Буря и утешение. Война? Ради чего война?
Однажды утром, когда Лоран выходил из дому, ему вручили письмо, о котором предупредил его Шлейтер и которое он ждал с тревогой и негодованием. Он сразу, еще не распечатав его, понял, что это такое, и тут же, на ходу, прочел. Письмо было за витиеватой подписью Лармина и содержало всего лишь несколько строк, к тому же довольно туманных. Случай, по-видимому, был из ряда вон выходящий, а потому и стиль письма был необычный. Г-на Паскье, руководителя лаборатории Национального института биологии, уведомляли, что через два дня ему надлежит предстать перед дисциплинарным советом, чтобы дать объяснения насчет неоднократных нарушений распорядка.
Лоран трижды, не спеша, прочел эти краткие строки. Странно: по мере того как он перечитывал их, волнение его утихало. Пальцы переставали дрожать. Лицо его преображалось под влиянием твердо принятого решения. Слабая улыбка засветилась в бледно-голубых глазах, напоминавших то Сесиль, то г-на Паскье-отца, Паскье Африканца.
Немного спустя, когда он входил в лабораторию, ему подали письмо по пневматической почте. Писал г-н Шартрен.
«Приезжайте ко мне немедленно, — просил старый ученый. — У меня для Вас добрые вести. Не откладывайте, ибо, хотя это, может быть, и глупо с моей стороны, завтра я уезжаю отдыхать».
Некоторое время Лоран взвешивал на ладонях эти два послания: от господина Шартрена и от Лармина. Минуту он обдумывал, не разумнее ли сначала повидаться с превосходным человеком, не отвернувшимся от него в нынешних тяжелых обстоятельствах. Но Лоран уже был не в силах преодолеть демона, который владел им. Итак, он взял шляпу, не спеша прошел по саду и вскоре оказался в приемной директора. Служитель, завидев его, сразу же объявил, что директор еще не приехал, — что, впрочем, соответствовало действительности. Молодой человек ответил:
— Ничего. Я подожду.
Пьер-Этьен Лармина прибыл несколько минут спустя. Он увидел Лорана и еле скрыл раздражение.
— Господин директор, мне надо поговорить с вами, — сказал Лоран спокойным, церемонным тоном.
Старик постарался было найти лазейку, чтобы уклониться. Не найдя ее, он сказал, пожав плечами:
— Что ж, господин Паскье, входите.
Лармина направился в свой кабинет; Лоран, войдя вслед за директором, тщательно затворил двойную дверь. Минуты две-три спустя молодой человек появился в приемной, еле заметно кивнул служителю, которого знал давным-давно, и вышел из Института. У подъезда он остановил такси, назвал адрес г-на Шартрена и стал напевать мелодию из партиты до минор Иоганна Себастьяна Баха — мелодию, преисполненную безмятежной ясности.
Господин Шартрен был дома, весь поглощенный укладыванием чемоданов. Он встретил Лорана весьма сердечно и повел его в гостиную, почтенная мебель которой уже скрылась под холщовыми чехлами.
— Благоразумнее было бы остаться в городе, — молвил старый ученый, — подождать событий, узнать, что предпримет Германия.
Лоран встрепенулся. Германия? Ах да! Г-н Шартрен имеет в виду то, что называют международной напряженностью… Лоран сел на диван. От скатанных и перевязанных ковров веяло нафталином. Шторы были уже опущены. В полоске солнечного света плясали пылинки, поднятые хозяйственной суматохой. Добрый г-н Шартрен сел в кресло напротив Лорана.
— А теперь потолкуем о вас, ибо я для этого главным образом вас и пригласил. Как вы знаете, в отношении вас намечается поворот в вашу пользу. Дастр, Рише, Ляпик решили, так же как и я, потребовать расследования. Пусть это слово не пугает вас…
— Неужели вы думаете, профессор, что что-либо еще может напугать меня…
— Речь идет не об обследовании вашей деятельности, а о той обстановке, в какой хотят заставить вас подать в отставку. Шарль Николь, хорошо знающий вас, обратился к министру с письмом, в котором защищает вас и одобряет все написанное вами. Господин Ру, Габриель Бертран и еще кое-кто говорят повсюду, что вы — жертва несправедливости, что все это — подлость и ничего подобного не могло бы случиться ни в одном почтенном учреждении, как, например, Институт Пастера.
— Профессор, я не сомневаюсь в этом, однако…
— К несчастью, друг мой, большинство тех, кто любит вас, разъехалось на каникулы либо отвлечено политическими волнениями, что вполне естественно. Поэтому мы полагаем, что для вас лучше было бы явиться на дисциплинарный суд. Среди его членов, по крайней мере, двое будут на вашей стороне. А остальным мы напишем.
— Профессор, — ответил молодой человек, — не нахожу слов, чтобы выразить, насколько я тронут. Однако…
— Друг мой, не противьтесь, не поддавайтесь дурному настроению.
— Дело в том, профессор, что теперь уже поздно.
— Поздно? Почему? Не понимаю.
— Я уже подал в отставку.
— Когда?
— Четверть часа тому назад.
— Как вы подали в отставку? Письменно? Кому?
— Устно. Директору Института.
— Господину Лармина?
— Господину Лармина.
— С господином Лармина у меня отношения неважные, однако можно еще уладить дело.
— Нет, профессор. Это невозможно.
— Но почему же невозможно?
Старик взволнованно Потирал руки. Он тоскливо смотрел на Лорана, а тот наивно улыбнулся и прошептал:
— Профессор, я сказал господину Лармина, что он подлец.
Господин Шартрен слегка вздрогнул и отшатнулся.
— Черт возьми, — молвил он. — Дело принимает серьезный оборот.
— И даже… — продолжал Лоран.
— Как? Это еще не все? Что вы ему еще сказали?
— Я ему больше ничего не сказал, я просто…
— Что просто?
— Я плюнул ему в лицо.
Профессор воздел руки, как бы призывая на помощь силы небесные. Он лепетал:
— Ну, это уж слишком, это уж зря! В лицо! Это нечто неслыханное, этого и представить себе невозможно. Вы, молодой человек, такой спокойный и, главное, отлично воспитанный! Черт возьми! Но, надеюсь, это все?
Лоран встал с места; он очень покраснел, но был по-прежнему спокоен. Он ответил тихим, но поистине жутким голосом:
— Мне хотелось его задушить. Я все-таки этого не сделал. Так противна была мне мысль, что придется прикоснуться к нему.
— Замолчите! Замолчите, несчастный друг мой. Вы еще не в себе. Ну вот, меня зовут. Все насчет чемоданов. Никому ни слова о том, в чем вы сейчас признались. Вас, бедняга Паскье, примут за сумасшедшего. А вы только вне себя от гнева. Через два-три месяца мы с вами все это опять обсудим. Умы утихомирятся. Лишь бы события не перевернули все вверх дном. Ведь дела-то, знаете, совсем плохи. Итак, до свиданья, Паскье. И успокойтесь! Успокойтесь.
Спускаясь по лестнице, Лоран опять улыбнулся. «Мне успокоиться? — думал он. — Вот еще! Я и так спокоен, как никогда».
На улице он увидел киоск, со всех сторон увешанный газетами. В то утро он по понятным причинам еще не успел просмотреть газет. Мимоходом он взглянул на те, что были выставлены, и сразу остановился. «Народный вестник» выделялся крупным заголовком: РЕЧЬ ИАСЕНТА БЕЛЛЕКА. АГОНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОГО РЕЖИМА.
Лоран подумал, что в речи должно быть кое-что сказано и по его адресу, что Беллек, долго молчавший, решил наконец высказаться. Лоран купил газету и сел на скамейку, чтобы прочесть ее.
Догадка его оправдалась. Социалистический вожак, распространившись о политической обстановке в Европе, рисовал картину буржуазной Франции, разглагольствовал о процессе г-жи Кайо, потом обращался к тому, что в его газете с недавней поры стали именовать «предательством интеллигенции». Под конец он обращался к истории молодого ученого, который, под влиянием безумного, а быть может, и преступного тщеславия, забыл, по-видимому, что наука — не привилегия одного класса, а достояние широких масс.