Лоран подумал, что в речи должно быть кое-что сказано и по его адресу, что Беллек, долго молчавший, решил наконец высказаться. Лоран купил газету и сел на скамейку, чтобы прочесть ее.
Догадка его оправдалась. Социалистический вожак, распространившись о политической обстановке в Европе, рисовал картину буржуазной Франции, разглагольствовал о процессе г-жи Кайо, потом обращался к тому, что в его газете с недавней поры стали именовать «предательством интеллигенции». Под конец он обращался к истории молодого ученого, который, под влиянием безумного, а быть может, и преступного тщеславия, забыл, по-видимому, что наука — не привилегия одного класса, а достояние широких масс.
Лоран сложил газету и спрятал ее в карман. По носу его сбегали капельки пота. Он косился, следя за их движением. Он встал, судорожно сжал руки и сказал вслух: «Мне не остается ничего другого, как отправиться домой».
Он находился тогда на бульваре Сен-Жермен. Выбирая переулки потемнее, он стал взбираться на холм Сент-Женевьев; в руках он держал шляпу и широким жестом обмахивался ею. Вот и лестница его дома, вот и квартира, погруженная в тишину. Тут он взял лист бумаги, решительно окунул перо в чернильницу и, подумав, начал писать:
«Дорогая Жаклина, бесценная, друг мой, любовь моя! Вы как-то весной сказали мне, что восхищаетесь своим отцом и что никогда в жизни не позволите себе критиковать его суждения. Ваш отец сегодня публично высказался обо мне и даже, вслед за многими другими, решительно осудил меня.
Дорогая Лина, сегодня утром я подал в отставку: я уже не заведующий отделением в Биологическом институте. Карьера моя кончилась. Работа, которую я люблю, станет для меня теперь недоступной. Я человек очень бедный. У меня уже почти не осталось друзей. Врагам моим несть числа. А я все еще как следует не понимаю причин моих бедствий.
Я много раз просил Вас соединить наши судьбы. Еще вчера я надеялся, что Вы наконец согласитесь, ибо, как Вы сами говорили, не чувствуете ко мне неприязни. Но теперь, милая Лина, мне уже нечего предложить Вам, кроме истерзанного сердца и имени, носить которое нелегко. Вы заслуживаете, милая Жаклина, гораздо лучшего».
Лоран положил перо на стол и глубоко задумался.
Утро подходило к концу, со всех сторон доносился бой башенных часов, бивших двенадцать. Лоран очнулся от своих дум, услышав шаги на лестнице; потом входная дверь слегка дрогнула, словно кто-то оперся на нее плечом. Затем снова стало совсем тихо.
Лоран на цыпочках прошел в крошечную переднюю, куда выходили двери спальни и кабинета; сердце его сжималось от упоительной тревоги и тоски. В доме стояла глубокая тишина. И вдруг Лоран ясно услышал даже не дыхание, а как бы глухое и ритмическое биение сердца.
Он тихо-тихо приоткрыл дверь.
На площадке, в тени, стояла Жаклина. Она сразу же вошла. Она неловкими, угловатыми движениями стала снимать перчатки; сняла широкую золотистую соломенную шляпу, наполовину закрывавшую ее лицо. Она не поднимала взора и лепетала быстро, дрожащими губами:
— Если хотите, чтобы я вышла за вас — я согласна, согласна. И даже сама прошу об этом. И я все утро всюду разыскиваю вас, чтобы сказать, что согласна.
Лоран неистово, обеими руками обнял девушку. И буря, которую он несколько месяцев сдерживал силою воли, вдруг разразилась в детских рыданиях, в страшных судорогах, в долгих стенаниях, разрывавших ему сердце. Сквозь слезы он говорил: «Простите меня! Простите меня! Я не могу не плакать, не могу не кричать. Пусть все это вырвется у меня, пусть я от этого освобожусь. После все наладится. Нет, нет, тут не горе. Никогда еще не был я так счастлив, так полон сил!»
Когда Жаклина стала влажным платком вытирать ему лицо, чтобы освежить его, он сказал:
— Лина, дорогая, я как раз писал вам письмо, чтобы объяснить все, что происходит.
Она кивнула головой и улыбнулась:
— Не объясняйте. Я все знаю.
Потом, перестав улыбаться, добавила:
— Но нам надо поторопиться. Да, поторопиться со свадьбой.
— Поторопиться? Конечно. А почему?
Она серьезно ответила:
— Потому что несомненно начнется война.
Лоран в изумлении поднял голову:
— Война? Какая война? Да, действительно, кажется, поговаривают о войне. А зачем война?
Она стала возле него на колени, вынула из своих кос гребенку и стала заботливо, терпеливо причесывать его, как причесывают ребенка после того, как он чем-то очень огорчился или раскапризничался.
Глава XX
Четвертое, последнее письмо к Жюстену Вейлю. Лоран лишился всего и в то же время все приобрел. Великие и малые события. Перед лицом будущего. Телеграмма от г-на Эрмереля. Поздравления профессора Ронера. Лоран отказывается от «четвертого упражнения». Опасность отдыха. Мнение Лорана о политических деятелях. Г-н Дебар, или осторожность льва. Черточка характера Вюйома. Фантастические противники. Битва с тенями. Двенадцать тысяч франков Сесили. Война кажется невозможной
Дорогой старый друг, от тебя нет вестей почти целую неделю. Не откликнулся ты и на мое, правда, очень краткое письмо, в котором я сообщал, что лишился всего и в то же время все приобрел, ибо скоро женюсь. И действительно, я рассчитываю жениться в ближайшие дни, если, конечно, не помешают немцы.
По-прежнему ли ты в Нанте? Дойдет ли до тебя мое письмо? Но мне все равно необходимо написать тебе, хотя бы для того, чтобы излиться в своих чувствах перед истинным другом. Мне необходимо рассказать о себе. Я стыжусь этого. Мы живем здесь в ожидании и тревоге. Конечно, совершенно несоизмеримы опасность, угрожающая Европе, и моя личная ничтожная катастрофа, и между ними нет никакой связи. Тем не менее в моем уме все эти события, и большие и крошечные, смешиваются, сливаются в одно. Все раны одновременно дают себя знать. Я должен бы пребывать в полном отчаянии, ибо мне причинили много зла, причинили, кажется, все зло, какое только могли. Неделю тому назад я думал лишь о том, как бы умереть, расстаться с этим страшным миром. Сегодня я хочу жить, хочу начать жизнь сначала. Я полон планов, решений, расчетов. И это в такой момент, как сам понимаешь, когда великий долг, быть может, потребует от меня жизни, лишит меня жизни, которая мне все еще дорога. Жаклина в таком же настроении.
Будущее весьма неопределенно, весьма темно, а мы только о будущем и говорим.
Минувшей зимой Шлейтер как-то сказал мне своим загробным голосом: «Тридцать три года! Спешите, дорогой мой! Вот увидите, не успеете оглянуться — и конец!» Но Шлейтер ошибается. Тридцать три года! Все еще отнюдь не кончено, раз мне приходится начинать сначала.
Жаклина виделась с гражданином Беллеком. Оказывается, старый простофиля свалился с небес. Он ничего не понимал, ни о чем не догадывался, — тут отчасти и наша вина. Словом, он заявил, что стоит прежде всего за полную свободу. Нам не придется составлять «почтительное требование». К несчастью, если во Франции будет объявлена мобилизация, как этого опасаются, я уеду на второй же день. Все это не будет благоприятствовать нашему браку. Ничего! Я все-таки женюсь. Если не в Париже, так в Ремиремоне, куда мне предстоит явиться, или по окончании войны, которая не может долго продолжаться. Да еще неизвестно, будет ли война. Многие здесь в нее не верят, например, Ронер, о котором я тебе недавно писал. Я живу, как видишь, в полной неопределенности. И все же я счастлив, счастлив безумно, безгранично.
Представь себе, я получил телеграмму от г-на Эрмереля, моего дорогого, доброго начальника; сейчас он в Индокитае. Французские газеты попали в его руки с большим опозданием. Он пишет: «Ваша статья превосходна. Я всем сердцем с вами». Милый г-н Эрмерель! Помнишь, ведь не кто иной, как он, исхлопотал мне орден, в год «Бьеврского Уединения», потому что я испробовал на себе его новую вакцину. Думаю, что в конечном счете, несмотря на кампанию в прессе, у меня этот несчастный орден не отберут. У господ из капитула Ордена найдутся и другие дела.
В мелких газетках писали, будто я дал Лармина пощечину, будто поколотил его. Тут значительное преувеличение. В порыве гнева меня сильно подмывало побить его, точнее — задушить. Но мысль, что придется взяться за него руками, коснуться его кожи, внушала мне, к счастью, спасительный ужас, своего рода священное отвращение.
Мне пришлось посетить г-на Ронера, чтобы передать дела, касающиеся «Биологического вестника». Я отправился к нему, стиснув зубы, готов был кусаться. Он принял меня превосходно. Я шел, собираясь обругать его, ибо вообще был в боевом настроении, еще не успокоился, не остыл. Г-н Ронер сразу же обезоружил меня. Он сказал со смешком: «Поздравляю вас по поводу Лармина!» Странное дело: сцена с Лармина разыгралась в полной тайне. Я рассказал о ней только Шартрену, и он почти тотчас же уехал из Парижа. Сам Лармина, казалось бы, по многим причинам должен о ней умолчать. И что же — всему Парижу известно, что на прошлой неделе между мной и Лармина произошла перепалка. А воображение у всех, как я тебе уже говорил, работает бойко. Мне приписывают куда больше того, что я сделал.