– Приложи к глазу–то!
– Зря, Федор Иванович! От синяков только царские пятаки помогают – в них меди много… – Однако пятак Панка взяла и, тихо смеясь, приложила к глазу. – Вот у меня какие буркалы!
– Ну ладно, ладно!
Оперевшись руками о крыльцо, Анискин поднялся, надув щеки, потрепал по загривку Шарика: «Ах ты пес, три ноги!» Добрый, веселый был Анискин, отдувался не так тяжело и шумно, как всегда, и походил на восточного бога, но бога доброго. Передразнивая Панку, он прищурил глаз:
– Теперь ты мне пятак должна! Смотри, отдай!… Ну ладно, пойду по делам… Какая–то сволочь из кузни листовую сталь украла! Это непременно Венька Моховой…
Анискин уже повернулся, чтобы идти к воротам, но заметил, что Панка, приподнявшись, смотрит на него удивленно и вопросительно.
– А?! – обернулся Анискин.
– Я, Федор Иванович, на вас удивляюсь! – протяжно сказала Панка. – Шибко удивляюсь!
– Это с чего?
– Очень вы храбрый человек, Федор Иванович, вот с чего я удивляюсь! И ничего–то вы не боитесь, и, наверное, на фронте ты, Федор Иванович, был герой!
– Ну, уж герой…
– Герой, герой! – быстро сказала Панка, благоговейно прикрывая правый глаз. – За вашу скромность вся деревня говорит, Федор Иванович!… Вот вы усмехаетесь, а народ вас очень уважает за то, что вы в сельпо ничего по блату не берете, хотя продавщица Дуська вас боится… Очень вы хороший человек, Федор Иванович!
– Ну, ну…
– Хороший, хороший! – Панка села, по–кошачьи огладившись щекой о собственное плечо, сомкнула в нежности большие и длинные губы. – Я, Федор Иванович, раньше думала, что вы человек угрюмый, а ты, оказывается, очень хороший! Вот десять минут со мной ты поговорил, Федор Иванович, и я уже знаю, что ты добрый…
– Добрый?
– Добрый, добрый…
Анискин задумчиво стоял. Смешливо было ему, лениво–дремно и не хотелось двигаться. Все это, конечно, происходило из–за того, что уж начиналась жара.
– Болтаешь ты, как мельница–крупорушка! – сурово сказал он.
– Не болтаю я, Федор Иванович! Седни какой день?
– Ну, воскресенье…
– Во! – Панка всплеснула руками и вся зарделась от радости. – Во! Воскресенье, а вы работаете… Начальства ты, Федор Иванович, над собой не знаешь, а работаешь. Это оттого, что вы совестливый человек!
Анискин непонятно усмехнулся.
– Трещишь, как сорока! – сердито сказал он. – Совестливый, совестливый… А какая тут совесть, если листовая сталь пропала! Хе–хе! У тебя левый глаз, Панка, напрочь прикрылся!
– Шут с ним, Федор Иванович! Вы бы лучше не ходили в кузню при такой жаре… Может, вас кваском напоить?
Панка стремглав вскочила, но Анискин повелительно остановил ее:
– Некогда мне с тобой! Сроду с бабами так долго не болтал!
Повернувшись окончательно к воротам, Анискин пошел так величественно, словно каждый свой шаг ценил на вес золота; отворив калитку, вышел на улицу, застегнув одну пуговицу на рубашке, заложил руки за спину.
– До свиданья, Федор Иванович! – крикнула Панка вслед.
– Ну, ну…
2
Как и предполагал участковый, три полосы из кузницы увел Венька Моховой, которому они были нужны для оковки саней. Провозился, однако, Анискин с упрямым мужичонкой часа два, до невозможности упрел, охрип, и покуда вышел на большую деревенскую улицу, то ветру с реки так обрадовался, что засмеялся тоненько–тоненько. Вот тут–то он и уразумел, что день живет по–настоящему воскресный – шли в хороших пиджаках парни; поплевывая шелухой кедровых орехов, шатались девки; ходил по берегу реки для прогулки директор восьмилетней школы – руки за спиной, очки на кончике носа, изо всех карманов торчат газеты.
От прохладного ветерка и воскресенья сам собой сделался довольным Анискин; пройдя немного, он посидел задумчиво на лавке старика Трифонова, отдыхая, подумал о том о сем, потом посмотрел, как плывут в небе сизые паутинки, как дружелюбно синеет река на горизонте, как прозрачна и светла в ней вода, и вдруг ему стало жалко себя. Откуда это пришло, понять было нельзя, но при виде седых волос из распахнутой рубахи, живота, толстых ног он подумал: «Ах ты мать честная, разэдакая!» Томясь, Анискин поднялся, помычал и пошел дальше – куда, не поймешь, зачем, не поймешь! Шалавый был он какой–то, но когда прошагал еще метров триста, то понял, куда вели его ноги, – к дому Панки Волошиной. «Ах, – обрадовался Анискин, – все дело! Во–первых, гонит самогонку, во–вторых, учиняет драки, в–третьих…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
– Панка! – с улицы позвал Анискин. – А ну выдь на час!
Он ждал, что Панка появится на крыльце, но блажная баба высунулась в окно, да так далеко, долговязая, что чуть не вывалилась. На ней сидела уже другая кофта; левый глаз она перевязала чистеньким бинтиком, а волосы кандибобером замотала вокруг головы. Увидев Анискина, она радостно замахала руками:
– Заходи, Федор Иванович, я сама выйти не могу, у меня пол недомыт.
– Нет, ты выдь на двор!
– Тогда погодите, Федор Иванович!
Анискин сел на крылечко, прислонился спиной к балясине. Черт знает, как было хорошо на Панкином дворе! Шарик, что о трех ногах, опять примостился возле Анискина, куры клохтали, приблудный поросенок от жары лежал трупом в лопухах. Двор Панка подмела, травка была свежей, чистой, а из сеней пахло завлекательно: пережаренным зерном. «Ох, штрафану я ее!» – подумал Анискин, зная, зачем бабы пережаривают зерно – от него брага на цвет делалась темной, а вкусом походила на городское пиво. «Ох, штрафану!» – решил он.
Панка не выходила: гремела в доме тазами и ведрами, шебаршила тряпкой по полу, топотала босыми ногами. По звукам слышалось, что работает бабенка отчаянно. Потом в доме тихо сделалось, приглушенно, как в яме для картошки, но она опять не выходила. «Вот штрафану!» – подумал Анискин. И еще минут пять прошло – она опять не выходила. Тогда Анискин жестоко засопел, злой, как кабан, повалил скрипящими половицами в дом. Это сроду такого не бывало, что на его зов не отзывались…
– Панка!
Бабу словно помелом смахнуло. Анискин без стука заглянул в маленькую горенку – нету ее; раздвинул рукой ситцевую занавеску в кухню – опять нету! Это по милицейскому разумению Анискина должно было означать два случая – или в окно сиганула, или от страху затаилась в подполье.
– Ну, Панка…
– Я тут, Федор Иванович…
Держа обеими руками четвертную бутыль, глядя на нее с опаской живым глазом, Панка медленно выползала из глубокого подполья.
– Кваску для вас достала, Федор Иванович! Ведь знаю, как ты уморился с этим Венькой–шалопутом… Сейчас, сейчас, Федор Иванович!
Раздувая юбкой воздух, Панка пронеслась в кухоньку, приволокла большую эмалированную кружку, с размаху налила в нее квасу и понесла к Анискину. Кружку Панка держала на вытянутых руках, шагала на цыпочках, а когда совсем приблизилась, то лицо у нее сделалось такое, точно перед ней не Анискин был, а на самом деле восточный бог.
– Попей, Федор Иванович!
Он начал пить, а с Панкой делалось такое, словно она тоже пила. Анискин сделает глоток, Панка – тоже, Анискин отдуется от сладости – Панка отдуется. И пока он пил, по нежной ее шее двигался маленький живчик.
– Вот хорошо, Федор Иванович, вот как хорошо!
Панка живо унесла в кухню бутыль и кружку, порхая, вернулась и запрыгнула на табуретку.
– Садись и ты, Федор Иванович! Здесь прохладнее, чем на дворе…
– Ну, ну!
Панкина комнатенка цвела ситцевыми материями: и тут занавеска, и там занавеска, и всю печку прикрывает занавеска, и на окнах занавески, веселые, как дрозды; на полу лежат домотканые дорожки, кровать торчала под потолок, хоть по лестнице на нее взбирайся, а от гераней в комнате было темно, как в саду. Анискин оглядел все это, поморщился и сел, так как к нему пришло странное чувство – он себя чувствовал в комнате так, как бывало в детстве, когда забирался с головой под теплый и запашистый тулуп. У него от уютности даже заныло под ложечкой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
– Ну, так! – сказал Анискин. – Ну, вот так!
– Слушаю, Федор Иванович!