– Дверь–то открывается, – негромко сказал Анискин. – Дверь–то не закрючена…
Стоя в тихости, ни он, ни заведующий не замечали, что их окружили ребятишки – подходили осторожно и робко, выползали из–за кустов и плетней, выныривали из тайных лазов. Ребятишкам было от пяти лет до восьми – ребята повзрослев или собирали колоски, или работали на жатве, – но и эти шли густо, и когда Анискин пришел в себя, то его плотно окружали тихие разноцветные головы. А всех ближе, застенчиво ковыряя большим пальцем ноги землю, стоял младший сын Анискина Витька. Рот у него был открыт, глаза по–отцовски вытаращены.
– А вот я вас! – страшным шепотом сказал Анискин. – Как всех штрафану!
Ребята резко сдали назад, но участковый о них тут же забыл – подмигнув сам себе, он, тщательно разглядывая землю, пошел к дверям. Возле них Анискин остановился, но долго стоять не стал – пробующе открыл дверь и проник в нее, напоследок сказав заведующему:
– Через минуточку входите, Геннадий Николаевич.
Когда заведующий вошел в темный клуб, он участкового не увидел, а только услышал сопенье и тяжелый скрип досок – надо было полагать, что Анискин на ощупь пробирался к той комнате, где занималась колхозная самодеятельность, хранились музыкальные инструменты и, дожидаясь начала киносеанса, обычно сидели местные власти – председатель колхоза, председатель сельсовета и сам участковый Анискин.
Так оно и оказалось – Анискин стоял в комнате и с милицейским прищуром смотрел на широко раскрытый шкаф, в глубине которого лежали кумачовая материя, сломанный баритон и куча банок с зубным порошком – для лозунгов и плакатов. Пахло в комнатешке пылью, огурцами и жирным гримом.
– Двери клуба надо запирать! – непонятно улыбнувшись, сказал участковый. – Вчера, Геннадий Николаевич, конечно, была суббота, конечно, после работы гражданину выпить не возбраняется, но двери надо закрючивать, Геннадий Николаевич… – После этого Анискин вынул из–за спины огрызок огурца и положил его на пыльный трехногий стол. – Так когда, вы говорите, заперли шкаф–то?
– Примерно в двадцать три двадцать пять…
– Вот видите, Геннадий Николаевич, теперь говорите: «Примерно!», а раньше… Но дело не в этом, Геннадий Николаевич, дело в том, что аккордеона–то нету. А!
Аккордеона в шкафу действительно не было: банки – они тут, кумачовая материя – вот она, сломанный баритон вот лежит, а аккордеона… Его не было, аккордеона, и притихший заведующий уж было хотел, ослабнув от переживаний, опуститься на промятый цветастый диван, но участковый не позволил:
– Не будем пока садиться, Геннадий Николаевич, не будем.
Слова «не будем», все уменьшая голос, Анискин повторил раз пять подряд, произнеся их на разный лад и тон, а сам рачьими глазами шарил по комнатешке – окна осмотрел и доски пола, наличники и стол, шкаф и темные углы, потолок и дверь за своей спиной. Сам участковый стоял на месте, но шеей ворочал активно, старательно и вскоре облегченно вздохнул:
– Ну, так, Геннадий Николаевич…
Анискин сделал шаг к столу, взял с него ветку увядшей рябины и поднес к носу. Ничем другим, кроме рябины, ветка пахнуть не могла, но Анискин долго нюхал ее, подносил то к одной ноздре, то к другой и, наконец, расплылся в галантной дьявольской улыбке.
– Ах, ах, Геннадий Николаевич! – голосом заведующего клубом сказал он. – Извините меня в третий раз, но эта ветка ничего другого означать не может, что вы опять возвернулись к продавщице Дуське…
– Федор Иванович, дорогой…
– Ах, Геннадий Николаевич, ах, дорогой! – тоже вскричал участковый и прижал к груди руку с веткой рябины. – Я же ничего вам плохого не говорю, любите, кого хотите, но ветка ничего другого означать не может, кроме Дуськи… Во–первых, это она всегда в сентябре ходит с рябиной да мажется одеколоном «Ландыш», а во–вторых, вчера ребята–трактористы после работенки хотели водки достать, а Дуськи нету: ни в магазине, ни у себя, ни у Гришки Сторожевого. Я тоже было забеспокоился, где это Дуська… А она, оказывается, у вас была, Геннадий Николаевич. Она здесь, оказывается, обреталась!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
– Да! – шепотом признался заведующий. – Да, Евдокия Мироновна были здесь!
– Любовь возвернулась?
– Пути любови неисповедимы, Федор Иванович. Знаете, в том возрасте, когда цветы уже не пахнут…
– Знаю, знаю, – охотно согласился Анискин. – Я как у Панки Волошиной побывал, то все знаю про любовь, но теперь вопрос не в этом, Геннадий Николаевич, а в том, чтобы всю картину обрисовать… Вот я тихонечко на диван сяду, хоть на нем сто пудов пыли, а вы мне полегонечку все и обрисуете. Торопиться нам некуда, время утреннее – вот вы мне все и распишите…
Анискин на самом деле сел на диван, который, заскрипев, провалился до полу, а пыль поднялась клубами; чихнул от этого и ясными, безмятежными глазами посмотрел на заведующего:
– Ну, давай по порядочку…
– Федор Иванович, – красивым голосом сказал заведующий и так отрешенно взмахнул головой, что длинные волосы рассыпались веером. – Федор Иванович, я очень уважаю вас и ваше семейство, но нужно ли ворошить такие интимные подробности мужской жизни, которые задевают больные струны…
– Можно и не ворошить! – мирно сказал Анискин. – Можно, Геннадий Николаевич, но тогда я вам аккордеон не найду. А он все–таки триста пятьдесят рублей стоит. Так что давайте ворошить… Когда вы закрыли клуб?
– В одиннадцать часов, как неоднократно подчеркивалось районным управлением культуры…
– Ну?
– Евдокия Мироновна, если можно так выразиться, уже находилась в этой комнате, именуемой гримуборная…
– Ну!
– Дальше, Федор Иванович… дальше…
– Ну, ну!
Заведующий Геннадий Николаевич Паздникив заплел руку за руку и потупился – уши у него горели, как ягоды рябины, которую Анискин по–прежнему галантно держал в руке, а иссиня–красный чиновничий нос, наоборот, побледнел. Глядя на него, Анискин широко улыбнулся и спросил:
– А к Дуське на квартиру чего же не пошли? Ведь раньше–то, в первую любовь, вы все ночи у нее в квартре заседали?
– Тут, Федор Иванович…
– Ну, ну, Геннадий Николаевич…
– Видите ли, Федор Иванович…
– Ну, еще раз ну…
– Григорий Семенович Сторожевой! – коротко ответил заведующий. – Товарищ Сторожевой!
После этих слов Анискин торопливо склонил голову, бесцельно понюхал ветку рябины и надул губы. В груди участкового что–то поклокотало и затихло, он поднял голову и, глядя в частый переплет окна, раздумчиво сказал:
– Это так надо понимать, что вы боитесь, как бы Гришка Сторожевой вас на Дуськиной квартире не пымал и…
– Этот человек на все способен! – убежденно и горячо ответил заведующий. – Вы бы знали, Федор Иванович, какими глазами он смотрит на меня…
– Глаза–то что, – по–прежнему раздумчиво сказал Анискин и опять понюхал рябину. – Глаза–то пустяки, Геннадий Николаевич, а вот, подлец, дерется… Он, варнак, этой весной Сеньке Панькову скулу проломил, хотя Сенька возле клубу с братьями обретался. Дак и братьям попало, Геннадий Николаевич. Страсть!
– Федор Иванович, дорогой! – вдруг воскликнул заведующий и трагически поднял руки. – Я понимаю ход вашей мысли, я ухватываю вашу версию…
– Ну!
– Аккордеон украл гражданин Сторожевой!… Ба, ба, колоссальный ход! Вы понимаете, Федор Иванович, мстя мне за Евдокию Мироновну, Сторожевой решает нанести самый больной удар… Вы понимаете, Федор Иванович, что значит для музыканта, для артиста его муза! – Потрясая руками, заведующий промчался по пяти метрам комнатушки, развернувшись волчком, гулко ударил себя рукой в грудь. – Для артиста муза больше жены, женщины, подруги. О, гражданин Сторожевой нанес мне смертельный удар! О!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Разные представления участковый любил до смертыньки, и, когда Геннадий Николаевич стал трясти руками по–особенному и кричать нечеловеческим от красоты голосом, Анискин удобно устроился на диване, примолк и на заведующего посмотрел с уважением. Конечно, без специального костюма Геннадий Николаевич обличьем был послабже, чем на сцене да при электрическом свете, но он все равно здорово нравился участковому.