Срезневский вдруг сказал:
— Я не хочу, чтоб вам было трудно.
— Почему мне должно быть трудно?
— Ну, вот эти взгляды. Неизбежность борьбы за них.
— Для меня это не бремя.
— И крайняя независимость мысли, и резкость, и то, что вы одни.
Пауза была длительной и тяжелой. Потом профессор спросил:
— Вы не верите в бога?
— Почему вы так думаете?
— Ну, вот эти мысли. Вначале война за волю, мятеж за нее, страшный бунт Оборотня, Вощилы, Машеки, Левшуна, Дубины, Сымона-оршанца.[130] Копья, ружья, бунчуки, страстные, живые люди. И лишь потом религиозное движение, религиозные восстания. Мятеж витеблян, Юрьева ночь и «мост на крови»[131] в Орше. Да и то вы доказываете, что дрались не за бога и религиозную справедливость, а за человека и справедливость общественную. И потом, эти ваши слова, что «религия — дело десятое».
Алесь некоторое время молчал.
— Вы правы, — наконец сказал он, — я не верю. Как сказал кто-то, не ощущал до сих пор необходимости в такой гипотезе. То есть совсем не отрицаю. Но я скорее представляю его себе как что-то, с чем надо вести спор.
— Это и есть бог. В противном случае вы не были б человеком. Помните, как Иаков всю ночь боролся с кем-то, у кого не было облика?
— Когда я думаю, кто я, зачем, откуда мы пришли, куда мы идем, что такое наш мир, не атом ли он какого-то организма, которому сейчас плохо и который тоже часть чего-то большого, и что есть там, за последней чертой, о которой мы не знаем, — я ощущаю потребность в ком-то большем, кто объяснил бы, и верю в то, что он есть. Это от слабости и незнания. Но даже в то время, когда я верю, я знаю, что это не Христос и не Иегова, не Магомет и не Будда. Это просто что-то наивысшее, чего я не могу постичь. А они — попытка постижения разными людьми этого, наивысшего. Доказывал же кто-то из новых, что вселенная вместе с Млечным Путем и другими звездными островами имеет форму большого сердца, которое все время пульсирует. Возможно, это сердце того, неизведанного. Мы так мало знаем! Но, во всяком случае, этот великий властелин сердца человеческого не «всеблагий», если позволяет то, что происходит вокруг… А возможно, от него и не зависит. «Вселенная — сердце». Когда я смотрю на страдания и судороги этого мира, на то, как трепещет и задыхается все живое, мне кажется, что у этого «сердца» вот-вот наступит разрыв.
Улыбнулся.
— Ну, это все бред на крайней границе познания… Я не верю.
Срезневский задумался.
— Вот видите. Я это заметил еще по вашей работе о Кирилле Туровском. Там в его «слове» каждое предложение о природе имеет продолжение. Солнце, которое согревает землю, сравнивается с Христом, который сошел на землю. Зима ушла — вечно живой бог попрал ногой смерть и безверие. Это же двенадцатый век, самое начало нашей литературы. А вы отсекли концы предложений, и получился языческий гимн земле и солнцу.
Алесь молчал.
— Зачем? Хорошо ли это? И зачем усложнять и без того сложную жизнь?
Молодой упрямо продолжал:
— Если б он существовал, он не позволил бы такого издевательства над нами.
— … И, может, потому, что он есть, вы и вынесли девятисотлетнюю войну против в тысячу раз более сильных врагов?… И сложили эти чудные баллады? Возможно, все от него. Даже ваш богом данный талант, который может вдохновлять и спасать.
— Не надо так.
— И, возможно, он умышленно делает такое с людьми, чтоб надеялись только на свои силы. Потому что бог, судьба — как хотите это называйте — любит сильных и стойких людей.
— Так, значит, они сами делают себя стойкими? Сами?
— Юноша, без бога человек не имеет опоры в себе. Это подобно ереси, знаю: бог, на которого нельзя надеяться, которого надо защищать. Но люди держат бога в себе, чтоб быть сильнее… И наилучшее доказательство — это то, что вы выжили, что это — чудо, что не может быть такого величия без бога в душе. — Положил руку на плечо Алеся. — Наилучшее доказательство — бог в вашем сердце.
…Алесь встрепенулся. Что это, задремал? Прерывистый звук колокольчиков. Дебри и снег. И в этой безнадежности человек гордится собой, маленькая мушка в снегах. И вот конь, мудрый конь из песни, отвечает седоку:
Ой, цяжкі мне, цяжкі
Частыя дарожкі,
Частыя дарожкі,
Густыя карчомкі.
Живая песня в мертвых снегах. Маленькое сердце не обращает внимания на то, что большое вот-вот разорвется. Не обращая внимания на вселенную, на то, что будет завтра, на границу познания, на звездные острова, мудро и мужественно льется песня:
Ты ж мяне паставіш
Тыру землю біці,
А сам, молад, пойдзеш
Гарэлачку піці.
И в этом наивысшая мудрость, но также и что-то унизительное.
Он думал об этом великом унижении. И в душе нарастало презрение к своей слабости, злость на свою слепоту и томление.
А в снегах беспощадной зимы мужественно боролся с морозом маленький живой родничок песни:
Ты ж мяне паставіш
У снезе па вушкі,
А сам, молад, пойдзеш
К шынкарцы ў падушкі.
И под эту песню он незаметно задремал… Покачиваясь, летел под звуки прерывистой удивительной музыки куда-то в бездну огромного сердца. Навстречу тому, что ожидало его.
…Ему снился сон, в котором он видел бога. Он был удивителен, потому что его нельзя было видеть, и никто в мире не видел его, и лишь ощущение того, что он рядом, давало уверенность в том, что ты видишь его… Не было пустоты в душе, было понимание всего на земле на одно коротенькое мгновение и ужас, что отдалишься и снова утратишь все.
Бог был не человек, и не животное, и не пульсирующее сердце звездных островов, и не трава, и не колосья на нивах, и не столб света, а весь свет: и белый мокрый конь, и красная цветень груши-дичка? и одновременно — ничто.
…Из глубин, куда летела, падая, душа, нарастал низкий, на грани слышимости звук, который заполнял все. Вселенная кричала.
* * *
Когда Алесь проснулся, кибитка стояла у ступенек вежинского дворца. Он выпрыгнул на снег и через три ступеньки побежал к двери, полный ожидания и тревоги.
…Дед сидел у камина. На столике бутылка вина и бокал. На коленях папка с гравюрами.
Поднял на внука глаза. Синие, немного поблекшие. И… не удивился, увидев румяные щеки, улыбку, капельки воды на волосах. Лишь чуточку вздрогнули черные брови.
— Ты? — сказал Вежа. — Чего это зимой? Такая метель… — И подставил для поцелуя пергаментно-смуглую бритую щеку.
Словно ничего не было. Как будто из Загорщины приехал.
— А говорил… несколько лет.
— Обстоятельства изменились. Буду ездить часто.
— Я ведь говорил. Улетаете из гнезда словно навеки. А в мире ветер.
— Прикажите достать из кибитки. Я там подарки привез.
— Глупости, — растерянно сказал дед. — И не нужно было совсем. Большой город. А молодость — это то же, что мотовство, расточительство. Лучше бы захватил Кастуся да девчат этих ваших… ну, как их?… Новое слово…
Губы деда иронически скривились.
— Ага… нигилисток. Стриженых да в очках, упаси нас от такой напасти, господи.
— И что?
— И поехал бы с ними к Борелю.[132]
— Дедуля, вы откуда знаете?
— Ты что, считаешь, мы здесь топором бреемся? — И заворчал: — В наше время женщины — это же царицы были, королевы. Идет — незрячие за ней головы поворачивают, так сияет. Со смертного ложа человек поднимается, чтоб хоть шаг за такой ступить. А теперь!.. Нигилистки, требушистки, материалистки. Животный магнетизм, рефлексы, половой вопрос…
Алесь смутился.
— Так что ты привез?
— Вам — пару картин. Вот посмотрите. Я там хорошее знакомство с букинистами и антикварами завел. Помогли они мне достать для вас первое издание Боккаччо. Знаете, это, в белой коже, большое…
— Спасибо. Особенно за «белого Боккаччо». Редкая штука. У меня не было. Это книга чистая, человечная. Плевать на все ограничения, на всяческую скованность… Спасибо, сынок. Ну, давай обнимемся.