– Я тебе говорю… Вот когда Нельсон увидел, что кардинал не дурак и что мы не шутим, он поджал хвост и пошел на попятный. Положение его, понимаешь ли, было безвыходное. Как же он с моря возьмет замки? Да и в оттяжку дела нельзя пускать: ведь не сегодня завтра, того и гляди, может появиться французский флот. Ан нынче утром («какой же теперь час?» – подумал с недоумением Штааль, оглядываясь на окно) пришло от англичан новое письмо к кардиналу: будь, мол, по-вашему, на все ваши действия мы согласны и пусть проклятые мятежники садятся на транспорты, – черт с ними! Одним словом, полная наша виктория! Молодец кардинал! И умница, и благородная душа: спас жизнь тысяче людей. Им в замки, понятно, обо всем сообщили.
– А что, если Нельсон их схватит, как они сядут на транспорты? – спросил Штааль. – Ведь на море он полный хозяин, что мы там с ним сделаем?
– Помилуй! – сказал удивленно Александер. – Да это последним человеком надо быть, чтобы после письма учинить такую гнусность. Нельсон как-никак английский офицер и знаменитый моряк.
– Да, конечно, – поспешил согласиться Штааль, вспоминая кают-компанию «Foudroyant’a». – Я глупость сморозил.
– Тебе простительно, да еще после вчерашнего… Слышал я, брат, – заметил весело поручик, хлопая его по лбу. – Но, представь, сам кардинал в первую минуту, получив письмо Нельсона, сгоряча ляпнул то же самое, что ты, – я от капитана знаю… Пустяки, конечно. Одним словом, – он посмотрел на часы, – как наступит вечер, республиканцы выйдут из замка, кто на транспорты для отъезда во Францию, кто в город. Безопасность гарантирована, но для пущей верности кардинал рекомендовал осажденным выйти, когда стемнеет и лазороны разойдутся. Наш отряд отдаст воинские почести. Вот я за тобой и пришел, идем почести отдавать… В замке хорошеньких женщин пропасть. Это по твоей части, – добавил он весело, признавая такой раздел: ему – государственные дела, Штаалю – кутежи.
Штааль опять неприятно вспомнил о неаполитанской болезни. Он поспешно оделся и вместе с Александером вышел на улицу.
В замке у арки Альфонса Арагонского, среди тележек, узлов и чемоданов, толпились республиканцы в ожидании жуткой минуты выхода. Наступали сумерки.
Пьер Ламор не без труда разыскал Баратаева, который угрюмо сидел на небольшом сундучке.
– Ну, прощайте, сейчас выходить, – сказал Ламор. – Я выхожу позже и чувствую себя способным обойтись без воинских почестей. Вот видите, я был прав, предложив вам удалиться с нами в замок. Мало ли что могло с вами случиться при взятии города! А отсюда вы сейчас благополучно перейдете в штаб русского отряда, под его защитой проедете на север к Суворову и через месяц можете быть в Петербурге, у вашего милого мальтийского гроссмейстера, – вы знаете, я обожаю императора Павла. Люблю вино без примеси воды и идеи в чистом виде: люблю революционеров, как Анахарсис Клотц, и монархов, как император Павел… А то, если хотите, поедем вместе во Францию? Нигде в мире вы не найдете таких библиотек, как в Париже, и, заметьте, вам будет очень удобно работать: они в настоящее время совершенно пусты. Кто теперь, кроме вас, способен заниматься наукой?.. Что же ваша милая дама? – спросил он с усмешкой. – Еще не готова?
– Сейчас выйдет, – сухо ответил Баратаев. – А ваши предсказания не оправдались? Нельсон признал в конце концов капитуляцию.
– Я очень рад, что ошибся. Это со мной уже случалось… Вся моя жизнь – ошибка, правда, в другом смысле. И ваша, разумеется, тоже. В сущности, республиканцы чудом избежали смерти… Если хотите, психологическим чудом: кардинал Руффо так долго – всю жизнь – прикидывался порядочным человеком, что привычка стала, по-видимому, его природой. Это бывает. Я знавал, например, людей, которые, как мне казалось, чрезвычайно искусно притворялись дурачками. А теперь думаю, что это могло быть у них совершенно натурально.
– По чувству собственного достоинства, – сказал, подумав с минуту, Баратаев, – я не стал бы оплевывать свое прошлое. Из уважения к самому себе…
– Собственное достоинство… Уважение к самому себе… Уверены ли вы, что эти чувства могут быть свойственны людям, которые хоть себя не хотят обманывать?
Баратаев безнадежно махнул рукою.
– Вот, кажется, идет ваша дама, – сказал подчеркнуто, с той же усмешкой, Пьер Ламор.
В глазах Баратаева что-то мелькнуло. Он оглянулся. Настенька, сильно изменившаяся, бледная и измученная, быстро, чуть согнув голову, подходила к ним, подкатывая легкую тележку с двумя чемоданами. Баратаев сказал поспешно:
– Ну а вы что намерены делать? Останетесь в Италии?
– Едва ли. Нам теперь здесь ничто не сулит добра. Мне, собственно, нечем заниматься до возвращения в Европу одного человечка… Буду, верно, сидеть без дела в Париже – уж очень люблю этот город.
– Вы, кажется, родились в Париже?
– Да, в Cite… Ну, прощайте. Я рад, что неожиданно, после долгих лет, встретился с вами в Otiosa Neapolis… [354] Не сержусь на вас и за ваши откровенные слова… Лучшая школа смирения для каждого из нас – это знать то, что о нем за спиною говорят его ближайшие друзья… А мы с вами и не в дружбе… Прощайте. Salute e fratellanza!.. [355] Если буду жив, может быть, приеду к вам в Россию после заключения мира, как вы зовете, – сказал он шутливым тоном. – Очень я надеюсь на вашу страну.
– Мой дом будет к вашим услугам… Ну, слава Богу, выходят…
Они равнодушно пожали друг другу руки, в уверенности, что никогда больше не увидятся. В толпе произошло движение. Ворота открылись. Пьер Ламор вежливо поклонился Настеньке. Баратаев сделал ей знак, взвалил свой сундук на тележку и присоединился к толпе людей, которые поспешно, обгоняя друг друга, выходили из замка. Перед аркой он оглянулся на Ламора. Тот смотрел ему вслед, Оба тотчас отвернулись. Где-то вдали вдруг загремел барабан. Несколько женщин в ужасе вскрикнули. Их тотчас успокоили нервные голоса мужчин.
Белый рог, высоко повисший на небе, еще не давал света. Под надвигавшимся на луну черным облаком пробивался рыжеватый свет дня. Огоньки фонарей у арки Альфонса Арагонского становились все ярче – быстро наступала темнота. Семьи республиканцев шли с тележками, с чемоданами, с коробками, неровной, неловкой вереницей, мужчины по краям, женщины и дети посредине. Выходившие с испугом и тоской вглядывались в редкий ряд солдат, стоявших с ружьями у ноги по сторонам улицы. Узнав русские мундиры (их уже все знали), мужчины успокоительно кивали женам – под грохот барабана ничего нельзя было сказать. Штааль со своим взводом недалеко от арки усиленно салютовал сдавшимся. Баратаев и Настенька прошли в толпе в пяти шагах от него. Он их не видел.
16
Когда в Неаполе стало известно, что спор Нельсона с Руффо кончился победой кардинала и что республиканцы перешли из замков на транспорты для отъезда во Францию, настроение у победителей изменилось. Прежде над всем у людей умеренных преобладало желание положить предел бойне и зажить наконец спокойной жизнью. Теперь и умеренные люди почувствовали некоторое разочарование: было досадно, что мятежники (так их все теперь называли) спокойно отправятся в чужую страну, в самый лучший город мира, и там заживут привольной жизнью после всего того, что они сделали (говорили именно так, не указывая, что именно сделали мятежники). Для русских офицеров республиканцы были противниками не в гражданской, а в обыкновенной войне, шедшей на чужой территории. Ненависти к ним русские испытывать не могли, и самая мысль о казни военнопленных показалась бы им дикой. Но все же и их немного захватило общее раздражение против мятежников, уезжавших из разоренной страны на привольное житье во Францию – после всего, что они сделали. Поэтому события, случившиеся вслед за посадкой республиканцев на транспорты, вызвали в русском штабе меньше негодования, чем можно было бы предположить.
Случилось же именно то, что смутно предвидел в первую минуту кардинал Руффо. Вскоре после выхода республиканцев из замков и посадки их на суда транспорты были захвачены английской эскадрой, находившиеся на них люди по приказу адмирала Нельсона объявлены арестованными и преданы суду. В городе пробежал слух, что английский адмирал утром получил из Палермо особые полномочия от короля Обеих Сицилий. После этого известия негодование против англичан еще ослабело. Та небольшая часть неаполитанского общества, которая осталась верной королю или, по крайней мере, теперь так утверждала, шумно одобряла действия Нельсона и – несколько тише – порицала кардинала Руффо (сразу все почувствовали, что о нем теперь можно говорить иначе, чем прежде). Многие намекали, будто наместник находится под влиянием скрытых якобинцев. Некоторые шли еще дальше и сообщали таинственно, что кардинал желает свергнуть династию Бурбонов и посадить на неаполитанский престол свой род Руффо-Баньяра.
Штааль первоначально был поражен новостями. Возмущение его чуть-чуть смягчалось тем, что он с самого начала все предсказал как по писаному (поручик Александер должен был признать обнаруженную им проницательность). Однако рассказы об особых полномочиях Нельсону со стороны Фердинанда IV немного поколебали и Штааля, как всех русских офицеров. Действие короля нельзя было называть вероломством. Король был король. Эту мысль: король есть король – офицеры повторяли убежденно, с детства зная, что во всем дурном бывают виновны приближенные, а сам монарх никогда ни в чем не виноват. Тем не менее ясности в настроениях больше ни у кого не было. Штааль отправился в ставку Руффо: только там можно было выяснить достоверно, что, собственно, случилось и как к случившемуся надо относиться.