«George the Third, by the Grace of Cod, to all Archbishops, Dukes, Marquesses, Earls, Viscounts, Bishops, Barons, Knights, Provosts, Freemen, and all other our Officers, Ministers, and Subjects whatso’ever, to whom these presents shall come, greeting. Know ye thaw we of our especial grace, certain knowledge, and mere motion, have advanced, preferred and created Our trusty and well belowed Sir Horatio Nelson, Knight of the Most Honourable Order of the Bath, Rear-Admiral of the Blue Squadron of our Fleet, to the State, Degree, Dignity, and Honour of Baron Nelson of the Nile, and of Burnham Thorpe, in Our County of Norfolk…» [361]
На лице Нельсона тихо расплывалась улыбка. Горечь, которая была связана с этим патентом – полученный баронский титул вместо ожидавшегося титула виконта, – теперь исчезла, и старинные слова пергамента, в ее чтении, возбуждали в адмирале тихую радость. Леди Гамильтон бурно щебетала.
Кто-то из гостей позволил себе заметить, что слышал еще о другом титуле, ожидающем лорда Нельсона. Леди Эмма улыбнулась и приложила палец к губам. Уже многие знали, что король Обеих Сицилий решил, с своей стороны, наградить Нельсона титулом герцога Бронте, с приложением трех тысяч дукатов годовой ренты. Но пожалование еще не состоялось, и о нем говорить было неудобно.
Сэр Вильям, слушавший разговор с легкой усмешкой, смотрел на своего друга и думал, что, в сущности, оперные титулы были недорогой платой этому сыну священника за оторванную руку. Гамильтону пришло в голову, что человеку с оторванной рукой в минуты любовных утех приходится довольно неудобно. Сэр Вильям вполне ясно представлял себе сцены любви между своей женой и Нельсоном, затем вспомнил королеву Марию-Каролину и подумал, что едва ли другой муж был когда-либо в таком глупом положении, как он. Несмотря на весь его стиль, фамильная честь Гамильтонов все же понесла некоторый ущерб… Мысли эти были неприятны сэру Вильяму. Он дружески пожал руку Нельсону и пересел к одному из гостей, который еще не принимал участия в разговоре.
В эту минуту дверь открылась, и все в салоне встали: вошел запросто король Обеих Сицилий. Леди Эмма вспыхнула от радости: она все не могла привыкнуть к тому, что у нее в салоне запросто бывает король. Фердинанд IV, высокий, грузный, длинноносый человек, еще не успел выбриться, и на толстом лице его чернела такая густая борода, что присутствовавшие в салоне англичане на мгновение усомнились, джентльмен ли король Обеих Сицилий, – но тотчас прогнали сомнение: правнук Людовика XIV, очевидно, не мог не быть джентльменом. В действительности Фердинанду просто не приходило в голову заботиться о каком бы то ни было приличии в том обществе, которое собралось в салоне леди Эммы. Король Обеих Сицилий выходил к этим людям небритый, как его предок Людовик XIV принимал придворных, сидя в уборной. На лице у Фердинанда играла веселая, хитрая улыбка. У него всегда было такое выражение, будто кто-то хотел его надуть, но не тут-то было: он тотчас разгадал обман (Фердинанд действительно – не столько умом, сколько наследственным профессиональным инстинктом – считал всех людей обманщиками). Этот вид короля приводил новых придворных в недоумение. Но оно тотчас рассеивалось, когда Фердинанд IV разражался смехом: по его смеху самые ненаблюдательные люди сразу догадывались, что король Обеих Сицилий чрезвычайно глуп.
Фердинанд тяжело уселся в кресло и милостиво кивнул гостям, которые тотчас сели. Он с веселой улыбкой пожаловался на жару – и все подтвердили в один голос: действительно, очень жарко. Голос у короля был высокий и тонкий, не шедший к его громадному телу. Это у новых людей тоже вызывало в первую минуту разочарованное удивление.
Король очень не любил разговаривать. Сэр Вильям тотчас предложил устроить музыкальный сеанс или сыграть партию в вист. Фердинанд размышлял минуту и остановился на музыкальном сеансе. Нельсон хмуро подумал, что для утреннего часа на военном судне, пожалуй, слишком много развлечений: после декламации еще музыка. Ему хотелось остаться вдвоем с леди Эммой. Фердинанд охотно пел неаполитанские песни (Гамильтон говорил, что его величество поет, как король), но в этот день королю петь не хотелось. Он еще подумал и лениво попросил леди Эмму показать свои attitudes [362] (правнук Людовика XIV произносил attitoudes). Лицо Нельсона тотчас просветлело. Леди Гамильтон с молодых лет славилась своим искусством пластических поз. Предложение короля встретило общий восторг. Хозяйка удалилась в соседнюю комнату. Сэр Вильям, много лет угощавший гостей этим талантом своей жены, не торопясь, приготовлял все для сеанса. Леди Эмма могла изображать позы только при вечернем свете. С помощью гостей и слуг Гамильтон опустил шторы, зажег свечи вдоль короткой стены салона и усадил всех (позади короля) в неосвещенной части комнаты. На это сэр Вильям потратил ровно столько времени, сколько было нужно леди Эмме для того, чтобы подготовиться к сеансу. Затем Гамильтон сел за клавесин, над которым горела одна свеча, провел руками по клавишам и дал создаться настроению. Сеансу мешал солнечный свет, пробивавшийся сквозь шторы и вызывавший в гостях смутное неприятное чувство. Прошло несколько секунд. Гамильтон медленно заиграл фантазию из «I nemici generosi» [363] – и тотчас подумал, что сделал неловкость: Чимароза как раз сидел в неаполитанской тюрьме по обвинению в симпатиях к республике, да и название оперы было не совсем подходящее. Однако никто из гостей не заметил, по-видимому, неловкости, и сэр Вильям успокоился. «Искусство выше всего этого», – подумал он. Дверь медленно открылась, и в салон вошла боком леди Эмма с распущенными волосами, задрапированная в индейскую шаль, с лирой в высоко поднятых руках. Тяжело отрывая ноги от пола, она приблизилась к середине короткой стены и стала медленно извиваться всем телом, судорожно перебирая руками шаль и лиру.
– Niobe! – прошептал взволнованно лорд Нельсон, знавший все attitudes леди Эммы.
– Niobee, – тоже шепотом подтвердил по-французски сэр Вильям, не отрывая рук от клавесина.
– La Niobe, – сказал громко король с хитрой улыбкой.
Один из гостей, помнивший мифологию, немного удивился, почему, собственно, у Ниобеи лира и индейская шаль. Зрелище всем понравилось. Позы, которыми леди Эмма в молодости очаровала самого Гёте, теперь, при ее толщине, выходили далеко не так хорошо, как прежде. Но все же она была очень красива, и сэр Вильям со вздохом еще раз оценил свои пятьдесят процентов в предприятии, тут же усомнившись в том, действительно ли его доля составляет по-прежнему пятьдесят процентов. Гости захлопали с искренним восхищением. Леди Эмма вдруг застыла: Ниобея превратилась в статую. Аплодисменты еще усилились. Сэр Вильям, щурясь у свечи, приблизил свое лицо к нотам, быстро перевернул страницы и заиграл вступление к большой арии: леди Эмма от attitudes непосредственно переходила к пению, показывая сразу все свои таланты. Она вышла из оцепенения, отдала лиру и шаль восторженно смотревшему на нее Нельсону и соединила перед своей огромной грудью руки – в одной из них был зажат кружевной платок. На опущенном лице леди Эммы вдруг появилась задумчивая улыбка, которая больше с него не сходила и не менялась до конца пения, – улыбка эта не имела никакого отношения к тому, что пела леди Эмма. Затем она медленно подняла глаза на Нельсона (этот взлет глаз был главным ее очарованием; она считала его неотразимым) и запела. Пела она долго и плохо, так что восторг на лицах гостей остыл: самым льстивым из итальянцев трудно восхищаться дурным пением. Наконец раздалось длинное fermato [364] – такое длинное, такое fermato, что даже английским матросам, слушавшим издали с палубы, стало ясно наступление конца арии. Певица, однако, опустив голову, с задумчивой улыбкой ждала конца аккомпанемента. Нельсон, не дождавшись, восторженно захлопал по колену левой рукой (он не мог аплодировать). Гости тоже похлопали. Король встал и неожиданно залился всхлипывающим тонким смехом. Гамильтон, поднимаясь вслед за Фердинандом, взглянул на него с изумлением: хоть посланник десятки лет знал короля, этот смех не потерял способности поражать сэра Вильяма. Король, захлебываясь, с хитрым видом поблагодарил леди Эмму и объявил, что идет бриться. Гамильтон и Нельсон проводили Фердинанда до дверей его помещения. Затем сэр Вильям, опять надев свою улыбку, вернулся в салон. Леди Эмма с жаром перечисляла гостям всех высокопоставленных людей, которые восхищались ее позами и пением. Гамильтон поднял шторы, гости с облегчением стали тушить свечи и переставлять мебель на ее обычное место. Никто не уходил, все надеялись получить приглашение пообедать с его величеством. Сэр Вильям уселся поудобнее в кресло и снова, как ключом часы, завел механизм общего разговора.
– C’est une de ces formules dont vous avez le secret, mon cher comte, – любезно говорил Гамильтон сидевшему рядом с ним дипломату. – On ne saurait mieux definir l’indefinissable: cette politique du cabinet de Berlin qui fait Ie desespoir de nos chancelleries. Pourtant, sans pouvoir me vanter d’en avoir pennetrer le mystere, je crois pouvoir affirmer… [365]
В салон вдруг без стука быстро вошел капитан корабля. Он остановился на пороге. Вид у него был такой, что сэр Вильям поспешно поднялся с кресла и подошел к двери. Капитан сказал ему что-то шепотом. На лице посланника изобразилось удивление. Он открыл рот, хотел что-то спросить, оглянулся на гостей и непривычно быстрой походкой вышел из салона.