— Да ты… ты чего вдруг?.. — Беседин вытянул из пачки папиросу. И по тому, как он вытягивал ее и чиркал спичку — торопливо, будто боялся, что не успеет, Скареднов понял: Беседин взволновался, а это так не походило на него.
Владимир смотрел на необычную — скорей недоуменную, чем удивленную — физиономию Прохора Ефимовича и думал: «Что же делать?! Сопротивляться, как вот сейчас? Будет ли прок? Пожаловаться кому-то? Или терпеть, дожидаясь, когда директора выпрут отсюда, это рано или поздно случится, работники конторы уже поговаривают, что «дни Беседина на заводе сочтены»? А может, плюнуть на все и уволиться? Пожалуй, уволиться… Что лучше, что вернее?..» Этого он не знал, но понимал — должен быть какой-то конец и чувствовал: колебаний и нерешительности уже не будет, как прежде, он устал от них еще больше, чем от Беседина.
В РОДНЫХ МЕСТАХ
Десять лет не был Илья Тихонович в городе, где родился и жил до старости в постоянных заботах, радостях и печалях — все было. Когда ушел на пенсию, сын, сельский врач, пригласил его к себе. В городе оставались сестра, друзья и знакомые, с ними он переписывался. Но что переписка, разве скажешь все в письме? К тому же, Илья Тихонович малограмотен, пишет по-старинному: «Во-первых строках моего письма спешу уведомить вас, что мы покудова живы и здоровы», «шлем мы вам свой нижайший поклон». Буквы крупные и смешно наклоняются в обе стороны, будто падают. Нет, не раскроешь душу в письме — где уж рассказать все, расспросить обо всем, дойти до самой-самой тонкости можно только во время встречи, когда ты с кем-то с глазу на глаз, за чашкой чая, перед которой не мешает пропустить рюмочку, вторую водки.
И вот Илья Тихонович шагает по городу, в руке чемоданчик с подарками для сестры: цветастая шаль и отрез сатина на платье. Пройдет квартала четыре и — невмоготу: сердце так быстро, так сильно колотится, будто из груди выскочить хочет, а куда он тогда без сердца-то, отнимаются ноги и хоть ложись прямо на тротуар.
Самое лучшее было бы сесть в автобус, но хочется посмотреть город, и старик упрямо бредет, громко шаркая ботинками.
У вокзала стояли знакомые одноэтажные избенки с завалинками и уютными скамейками, и Илья Тихонович раза два садился отдыхать, а потом потянулись каменные, бывшие купеческие дома — отдыхать было негде. Он глядел на прохожих и диву давался: «Все куда-то несутся, несутся! Будто их кто-то без конца подгоняет».
Завернул за угол, к базару, и замер: мать родная, базара-то нет, везде — пятиэтажные дома. За базаром когда-то были заваленные мусором, вонючие пустыри, не пересыхающие до морозов лужи, сейчас там тоже дома.
Чем ближе к центру шел он, тем меньше видел примет старого. И вот, наконец, они совсем исчезли, эти приметы; семенил Илья Тихонович по незнакомым улицам, глядел на высокие здания; он уже не представлял, в каком районе города находится, куда надо идти, и это пугало его и смешило. И было вроде даже обидно, будто его обманули: обещали показать одно, а показывают другое, и это «другое» вовсе неинтересно ему.
В сквере он устало опустился на скамью. Впереди, за деревьями, проглядывало старинное зданьице из красного кирпича с круглой башенкой, стоящее по отношению к другим домам как-то странно — боком. Чем-то тревожно знакомым и радостным, и вместе с тем грустным, повеяло на старика: да, он вспомнил этот дом, в нем жил до революции купец-мясник, крикун и страшный сквернослов, а после революции была школа. Все старые дома сломали, и улица пошла в другом направлении, правее, чем была.
— Ничего себе! — бормотнул Илья Тихонович и зашагал к магазину.
Двое мужчин вытаскивали книжный шкаф. Старик сразу определил наметанным глазом: шкаф добротный — удобен, хорошо отполирован, весь в стекле, и ласково так это поблескивает, вроде бы приглашает: ну дотронься же до меня, дотронься, вон какой я гладенький да чистенький.
— Кто делает?
— Мебельная.
Потом начали выносить тумбочки для приемников, темные, с каким-то необычным, приятным металлическим блеском.
— Тоже мебельной? — опять спросил он. И снова услышал:
— Да! А вы, собственно, что хотите? — голос у продавца неожиданно посуровел.
— Да я когда-то занимался… В общем, я столяр с мебельной, с этой самой…
Но продавец уже не слушал.
Илья Тихонович не умел делать такую мебель. Больше того, он даже не видел, как ее делают. И от этого ему опять стало вроде бы немножко обидно.
Как все в жизни быстро меняется: и дома, и мебель другая, да и люди… Вроде бы те же, люди-то, и не те. Увереннее стали, одеваются чище, лучше. И брюки какие-то узкие. «Оно, пожалуй, и лучше, — мысленно одобрил старик. — Меньше грязи будут на штаны собирать. А то черт-те что, бывало, не то юбка, не то штаны».
Веселиться бы: на родину приехал, вон как оно тут, а было грустно почему-то. Поразмыслив, он пришел к заключению: грустно потому, что все постепенно уходит в прошлое, а с прошлым, бывает, не легко расставаться. Помнится, менял он старую квартиру на новую, Новая была из двух комнат с водопроводом, канализацией и всякое такое, не квартирка — шик, а в старой одна комнатушечка и водопроводная колонка за два квартала, но, поди ж ты, когда последний раз оглянулся на знакомое подслеповатое оконце, чуть слеза не прошибла…
Илья Тихонович купил бутылку водки, банку консервов «Скумбрия» и пошел к автобусной остановке.
— А водку-то на кой взял? — спросила Илью Тихоновича сестра.
— Какие-то чудные вопросы задаешь. Не затем, конечно, чтоб глядеть на нее. А что, у тебя бражка есть?
Сестра недовольно махнула рукой: дескать, нашел о чем толковать.
— А скока я этой бражки попил у тебя, мм! Помню, ты ее в большой бутыли держала. Теперь, поди, и бутылей-то таких нигде не найдешь.
— Да когда это было-то? Последний раз я тебя брагой потчевала, насколько помню… дай бог памяти… лет этак семнадцать назад. Ну да!.. А бутыль жива. В ней у меня сок клюквенный. Хошь налью?
— Не надо, — вздохнул Илья Тихонович. — А мастерица была бражку делать. Она у тебя получалась светлая, навроде кваса.
— Водка не то. Это для молодых. Давай-ка, я тебя лучше винцом попотчую. «Клюквенное» называется.
— Далась тебе эта клюква.
— А на закуску есть огурцы и грузди.
— Уже засолила?
— А как же! Нонче год грибной.
Пока сестра накрывала стол, Илья Тихонович осматривал знакомые украшения старинного дома. Над столом — зеркало, тронутое по краям темными пятнами, в углу, возле божницы — горка с посудой, рядом — комод и на нем глиняная кошка, какие-то пустые пузырьки и флаконы. На стене множество фотографий. На трех из них — покойники в окружении плачущих родственников.
— Слушай, Марья, чо ты не уберешь этих покойников?
— А зачем?
— Так, тяжело, я думаю, каждый-то день глядеть на них.
— А я и не гляжу.
— Чудная ты, Марья.
— Это ты, Илья, с чудинкой. Не рассусоливай давай, закусывай да меньше по стенам-то зырь. А то как маленький ворочаешь башкой туды да сюды.
— Поглядеть, пока глаза глядят. Телевизор купила. Это хорошо. А вот пылесос можно бы и не покупать. Тока деньгами зря соришь.
— Да комары и мошкара всякая одолела, на окраине живу.
— Ну?..
— Я их пылесосом и ловлю. Здорово получается, слушай. А то хоть ревмя реви.
— Нет, ты все ж таки чудная баба.
— Уж не чудней тебя.
— Водоразборную колонку установили, — мотнул он головой на окно.
— О, благодать теперь! На фабрику-то пойдешь?
— А как же!
— Погляди, давай, как нонче робят.
— Хорошо. Что им! Машин теперь полно.
— Ну, машина, она и есть машина. Мебель только руками можно отделать как полагается…
— Ну, не скажи!..
Илья Тихонович стал пьянеть, и ему вдруг захотелось о чем-то рассказать сестре, пожаловаться на свое прошлое житье-бытье. И всегда с ним так вот: как только пропустит стаканчик, два, начинают мучить разные неприятные воспоминания, а их, неприятностей-то, за долгую жизнь ох-хо-хо сколько было, и тогда жаловаться хочется и плакать хочется. Но даже пьяный понимает: нельзя слабость свою показывать, неудобно, и старик говорит, говорит:
— В десятом году я у Никифора Федотыча Барсова в учениках ходил. Матершинник бы-ыл, не приведи бог! Да!.. Так вот, делали мы с ним самую разную мебель, какую заказчик вздумает заказать. Хуже всего было с купчишками. Каждый хотел, чтоб у его было лучше, чем у другого. Как сейчас помню, приехал к Барсову Ануфриев Степан Акимыч. Богатей-йший был купчина. Обувью и одеждой торговал. Барсов крутится, как белка в колесе. Не знает как и услужить. Даже подкашливает подхалимски. «Мне нужен шкаф для посуды, — говорит Ануфриев. — Но чтоб во всю стену и до потолка». А столовая у купца была грома-адная, и как ладить шкаф такой, не знаем, не ведаем. Но делаем вид, будто для нас это плевое дело. В общем, подрядились. Сделали, собрали кое-как во дворе под навесом и купца призываем. Приехал. Глядим, морщится: не то, дескать, виду настоящего нет. «Какой же вид тебе надо, ваше степенство?» — спрашивает Барсов. «А чтоб, дескать, пышности поболе». Будь ты неладен! Начали снова. Налепили к шкафчику тому каких-то шишечек, башенок и всяких других украшениев. Красок разных навели. Одна смехота. Нынче б такой шкаф только осмеяли. Опять купца призываем. Приехал на этот раз пьяный в дыминушку. Видим, нравится ему, но признаваться не хочет. Фасон гнет и блезирничает: «Чо-то опять вроде бы не то…» А потом говорит: «Ладно, везите уж». Барсов тогда порядком получил от него. Ну, а мне — шиш.