Комнату Техого — крайнюю слева в нашем коридоре — полагалось занимать врачу. Но Техого был не врачом, а фельдшером. Строго говоря, он и фельдшером не был — не имел необходимой квалификации. Но в нашей больнице на него возлагались фельдшерские обязанности.
Техого появился здесь еще до меня. Когда я приехал, он уже занимал ту же комнату, что и сейчас. Как он здесь оказался, мне так по-настоящему и не объяснили, — что-то связанное с давними беспорядками в хоумленде. Точно было известно лишь одно: все родные Техого — мать и отец, брат, дядя — были убиты по политическим мотивам. Кажется, семья состояла в дальнем родстве с самим Бригадным Генералом и убийства были совершены из мести.
В общем, темная история. Ясно было лишь то, что осиротевший Техого остался совсем один. Деваться ему было некуда. В то время он работал в больнице в качестве фельдшера-стажера, но экзамены всякий раз заваливал. Его держали в штате лишь потому, что других кандидатов не было. Жил он с родителями, каждый день приходил на дежурство из города. От смерти его спасло лишь то, что в роковой момент он находился в больнице. И теперь ему нельзя было возвращаться домой.
Доктор Нгема выделила ему комнату. Кажется, это была временная мера, пока Техого не встанет на ноги. Но он так здесь и застрял. Медсестры, фельдшера и санитары постепенно покидали больницу, а Техого брал на себя их обязанности. Теперь он оказался единственным человеком на всю больницу, который умел или хотел выполнять черную работу — мыть и кормить пациентов, делать уборку, исполнять обязанности курьера и вахтера. Поскольку услуги Техого могли понадобиться в любую минуту, ему имело смысл жить тут же при больнице. Но возможно, были и другие причины. Если верить молве, сам Бригадный Генерал лично попросил доктора Нгему дать приют его юному родственнику.
Все это мне поведал другой белый врач, уволившийся несколько лет тому назад. Он был человек озлобленный, побитый жизнью, и я не придавал большого значения его россказням. Однако доктор Нгема явно принимала в судьбе Техого куда большее участие, чем полагалось начальнице. Она относилась к нему заботливо и даже заискивающе. На собраниях из кожи вон лезла, чтобы вовлечь его в дискуссию, приглашала его к себе в кабинет для бесед по личным вопросам, а однажды попросила меня взять его под опеку.
Я попытался. Но сблизиться с Техого было нелегко. Он всегда ходил мрачный, надутый, сосредоточенный на угрюмой тьме, которую носил в себе. Друзей у него, по-видимому, не было, за исключением одного юноши, который часто приходил к нему из города. Я старался не обижаться на Техого: разумеется, гибель всей семьи его ожесточила. Но, честно говоря, он мало походил на жертву. Он был молод и красив, всегда одет щегольски, с иголочки. Носил в одном ухе серьгу, а на шее — серебряную цепочку. Он откуда-то получал деньги, но эта тема никогда не обсуждалась. Нам полагалось обходиться с ним как с несчастным, обездоленным Техого, помнить о его израненной душе. Забавно, какое могущество крылось в его беспомощности. Он не разговаривал — лишь неохотно выдавал какие-то междометия, да и то не по собственной инициативе, а вместо ответа на обращенный к нему вопрос. Он никогда не выказывал ни малейшего интереса к моей жизни, а его жизнью заинтересоваться было трудно. Уже много лет он был лишь молчаливым обитателем темного конца коридора, безмолвной фигурой в углу на общих собраниях. Я почти перестал его замечать.
Но теперь, с появлением Лоуренса Уотерса, мне пришлось вспомнить о Техого. Я обратил на него внимание, потому что он занимал комнату врача — комнату, где полагалось жить Лоуренсу. Но Лоуренсу я сказал неправду: об отъезде Техого не могло быть и речи. Переезжать ему было некуда.
— A-а… Что ж, — сказал Лоуренс, — странный он человек, этот Техого. Я пытаюсь с ним разговаривать, но он очень…
— Да, да, знаю.
Помолчав, он с потерянным видом произнес:
— Мне нравится жить вместе с вами, Фрэнк.
— Действительно? — Мне стало стыдно; стыдно не только за ложь, но и за свою досаду. — Что ж, все это еще неточно.
— Вы так думаете?
— Вероятность есть, — сказал я. — Возможно, никто из нас так никуда и не сдвинется.
VI
Лоуренс не мог долго усидеть на месте. Его вечно распирала неуемная, какая-то бестолковая энергия. Если он не мерил комнату шагами, дымя сигаретой, то шатался по больничной территории, ко всему присматриваясь, обо всем расспрашивая. Почему стены покрашены в розовый цвет? Почему так плохо кормят? «Почему», «почему», «почему» — ну прямо маленький ребенок! Но с этим свойством уживалась предприимчивость взрослого человека, жаждущего перемен.
Как-то ранним вечером, возвращаясь в комнату, я увидел, что он возится с дверью в конце коридора.
— Что это вы делаете?
— Помогите-ка.
Он пытался приделать к дверной ручке замок с цепочкой. Скоба отсутствовала, и другой конец цепочки было не к чему прикрепить — разве что к пустому кронштейну для огнетушителя на стене. Сам огнетушитель либо вообще никогда здесь не висел, либо давно был украден.
— Проще было бы раздобыть ключ от двери, — сказал я ему.
— Ключа нет. Я уже искал. Доктор Нгема разрешила мне перепробовать все запасные.
— А зачем вы, собственно, хотите запереть дверь?
Он вытаращил глаза:
— Вы же знаете. Сами видите, что здесь творится.
Я не сразу сообразил, что он говорит о воровстве из заброшенной пристройки.
— Но замок же старый. Да и что он изменит?
— Что изменит? — Он неуверенно улыбнулся. — Вы серьезно спрашиваете? Нельзя такое допускать. Непорядок.
— Ох, Лоуренс, Лоуренс…
— Что вы сказали?
Я помог ему надеть цепочку на кронштейн и запереть дверь. Но сразу было заметно, что замок дешевый, хлипкий. Серьезного удара не выдержит.
Такие вот занятия он себе и находил. Спустя несколько дней я увидел, что он срезает траву на участке между жилым и главным корпусом. За все годы, что я прожил здесь, на эту траву никто не покушался. Газонокосилки в больнице не было, но Лоуренс где-то раздобыл ржавый серп. Работа шла медленно. Он вспотел и раскраснелся. На крыльце столовой сидели Темба и Джулиус, наблюдая за ним с насмешливым изумлением.
— Ваш друг сошел с ума, — сказал Джулиус мне.
— Что ж, лужайка будет аккуратнее выглядеть, — ответил я.
Я и вправду полагал, что Лоуренс добивается именно этого. Когда бурые груды сухого густого бурьяна были убраны с лужайки и свалены на новую компостную кучу (тоже инициатива Лоуренса) за кухней, пространство между корпусами стало выглядеть весьма пристойно: чистая, голая земля.
Но Лоуренс, тяжело дыша, обвел участок хмурым взглядом.
— Что-то не так? Вы сделали большую работу.
— Да, знаю.
— Неужели вы собой недовольны?
— Доволен, — сказал он. — Доволен.
Но особой удовлетворенности его лицо не выражало.
На следующий день он забрался на крышу — стал выдирать растущие там сорняки. Солнце припекало. В раскаленном полуденном воздухе его одинокая согбенная фигура расплывалась и таяла. Я принес ему наверх бутылку воды и постоял рядом, пока он пил.
— Только не ждите ни от кого благодарности, — сказал я.
— Благодарности? В каком смысле?
— Я не понимаю, зачем вы так себя утруждаете.
— Крыша должна быть в порядке.
— Может быть. Но ее состояние ни на что не влияет. А трава вырастет снова.
— Неважно, — упрямо сказал он. — Так она лучше смотрится.
И действительно, расчищенная крыша стала выглядеть аккуратно, как и участок внизу. Сверху был виден весь город и покатые окрестные холмы. Наслаждаясь высотой и просторами, я почувствовал себя удовлетворенным и самодостаточным, словно тоже трудился весь день не хуже Лоуренса.
Но, разумеется, прав оказался я: бурьян и сорняки выросли заново. Глядя, как зеленые стебли постепенно, по миллиметру, становятся выше, никто не говорил ни слова. И никто их не трогал. Даже Лоуренс ничего не замечал — его внимание уже было поглощено очередным новым проектом. Через месяц-два я обнаружил, что кто-то сломал дешевый замок на двери в конце коридора. Обнаружил — и промолчал.
У меня хватало своих забот. Вокруг Лоуренса или больницы моя жизнь вовсе не вращалась. У меня были и другие занятия, другие цели: я снова начал навещать по ночам Марию. Не так, как прежде, не каждую ночь. Я вдруг чувствовал, что засиделся на месте, и шел к машине.
Наши соития стали иными: звериными, жадными, неласковыми. По-видимому, теперь секс стал для нас просто сексом. Ушла романтика. Теперь я брал Марию, не церемонясь. Не насиловал, нет, но давал выход своей злобе. Я всегда был сверху, придавливал ее к полу. Она пассивно поддавалась, потворствовала моим капризам. Но что бы мы ни вытворяли, настоящей близости между нами больше не было. Мы даже не пытались разговаривать. Казалось, я ищу в ней то, чего мне не дано достичь; понапрасну бьюсь в тяжелую, неприступную дубовую дверь.