Достигнув окраины, шоссе вдруг обрывалось, словно обрезанное по линейке. Здания замерли у незримой черты, за которой начиналось царство буша — бурые травяные пустоши с муравейниками и колючим кустарником. На горизонте темнела полоска леса.
У конца шоссе Лоуренс остановил машину и долго сидел, вглядываясь в знойное марево. Как давеча в грязном коридоре пристройки, на его лице выразилось смятение.
— Что нам теперь делать? — спросил он.
В его голосе мне послышалась нотка отчаяния.
— Хотите выпить?
— Но где?
— В городе есть бар.
— Правда?
Он поглядел на меня косо — должно быть, заподозрил насмешку. Но я говорил всерьез. В заведении Мамы Мтембу было очень мило. В любое время бар кишел людьми. Попадая туда из безлюдного города, ты словно бы оказывался в другом мире. Отсидев положенное время на службе, туда стекались все. В тот день мы устроились в крохотном дворике бара, под бугенвиллией. Чувство пустоты, праздности, затерянности в глуши — все это осталось снаружи. Нам было комфортно, как в любом городе мира, в безымянной счастливой стране. Грязные пластмассовые столы, унылые лица завсегдатаев — подумаешь! Главное, что вокруг людской гам и суета, упоительная иллюзия общности, обволакивающая, как море.
Мама Мтембу была необыкновенно тучная, старая женщина. На людях она всегда появлялась в одном и том же цветастом платье. Ее щербатый рот постоянно улыбался. И неспроста! Ведь Мама Мтембу владела единственным коммерческим предприятием в городе, которое процветало. Вначале она открыла в этом здании гостиницу, но по очевидным причинам дело не пошло. Два этажа с номерами стояли пустые, как и наша больница. Вся жизнь сосредоточилась внизу — в баре и во дворике.
Хозяйка, приветливая и потная, подошла, чтобы вытереть наш столик засаленной тряпкой.
— Как вы сегодня, мистер доктор?
Хотя я часто появлялся в баре и вдобавок прожил в ее отеле две недели, когда впервые здесь оказался, Мама Мтембу так и не выучила моего имени.
— Хорошо, Мама. А вы?
— По-прежнему, по-прежнему. Кто ваш друг?
— Его зовут Лоуренс Уотерс. Он врач, приехал работать в нашей больнице.
— Добро пожаловать. Принести вам пива?
Когда она отошла, он спросил:
— Почему вы зовете ее Мама?
— Ее так все называют.
— Но почему?
— Не знаю. В знак симпатии, наверно. Или уважения. Не знаю.
Окинув взглядом людей во дворике, он заметно расслабился. Здесь хорошо сиделось: одновременно наслаждаешься тенью и солнцем, до ушей доносятся, замысловато переплетаясь, чужие разговоры. После того как Мама принесла холодное пиво и мы сделали по первому долгому глотку, Лоуренс со вздохом произнес:
— Помните, вы спросили меня в больнице, почему я захотел сюда поехать?
— Да.
— Я хотел бы вам объяснить. Но не уверен, что вы поймете. Все остальные — другие студенты, я хочу сказать, — просто старались устроиться туда, где комфортнее. Они в принципе не хотели идти на общественную службу. Очень злились. Но если служба неизбежна, надо пройти ее где получше: недалеко от дома, в хорошей больнице. Так они рассуждали. На дело им плевать.
— А вы?
— Я сказал себе: не стану брать с них пример. Найду самую маленькую больницу в самом глухом месте. Не буду себя щадить.
— Но почему?
— Не хочу быть таким, как все. — И он тревожно вытаращился на меня через очки. Моментально отвел глаза. — Почему? — повторил он. — Вы считаете, я поступил как дурак?
— Нет. Но вы сделали красивый символический жест. Чего вы этим добьетесь?
Неторопливо, взвешивая каждое слово, он ответил:
— Я хочу, чтобы от моей работы была польза.
— Значит, вы хотите работать, — заметил я. — Однако вы приехали туда, где часто приходится сидеть сложа руки.
Он надолго призадумался, закусив губу.
— У вас всегда так? — спросил он наконец. — Не может быть. Не верю.
— Почему же не может?
— Все можно изменить.
— Каким образом?
— Перемены совершаются людьми, — сказал он. — Все, что один человек сделал, другой может переделать.
— Ну, вы идеалист, — сказал я.
Вообще-то я хотел сказать: «Вы еще молоды». И предостеречь: «Долго не выдюжите».
— Да, — радостно кивнул он, не заметив моего неодобрения, отхлебнул пива. Снова посерьезнел. — А знаете, Фрэнк, — сказал он, — вы мне симпатичны.
Я смолчал. Мне стало неловко. Однако, честно говоря, он тоже стал мне симпатичен. После нескольких часов общения я вдруг ощутил, что уже не могу на него по-настоящему злиться.
И потому разозлился еще больше.
V
С самого начала я воспринимал Лоуренса как двоих людей, не имевших между собой ничего общего. Один, наглый узурпатор, сопровождал меня неотступно, как тень: маячил у меня перед глазами, когда я просыпался, ходил со мной в столовую и на работу, хозяйничал в моей собственной комнате. Другой, мой верный спутник, выслушивал мои излияния, скрашивал тоскливую обыденность, утоляя мой эмоциональный голод и потребность в собеседнике.
И потому в обществе Лоуренса я и сам раздваивался на двух Фрэнков — темного и светлого. Темный злобно косился на оккупанта. Светлый, уставший от одиночества, был признателен Лоуренсу за компанию.
Мне давно уже не приходилось жить бок о бок с кем бы то ни было. С Карен, моей женой, у нас была общая спальня, но двое мужчин в одном помещении — это, разумеется, совсем другое. Теснота, две койки… Казалось, я вновь оказался в армии. Но наши отношения не регулировались уставом, навязанным извне. Правил вообще никаких не было. Просто два разных характера в одной клетке.
Он был неряха. После того первого дня так и не исправился: бросал одежду как попало, не подтирал воду в ванной. Я за ним прибирался, а он словно бы и не замечал. Даже после того, как я купил в супермаркете пепельницу и демонстративно выставил ее на стол, он продолжал швырять окурки в окно. Я был готов на стену лезть.
Но у него случались приступы аккуратности и собранности. Он внезапно решал, что нужно подмести в одном отдельно взятом углу или отмыть кусок стены. Тогда он с фантастическим энтузиазмом принимался драить и скрести, а достигнув цели, удовлетворенно откидывался на спинку стула и закуривал, стряхивая пепел на ковер.
Однажды, войдя в комнату, я увидел, что он переставляет мебель. Журнальный столик, торшер и шкаф стояли на новых местах. Хуже от этого не стало, перестановка ничего не изменила, но я почувствовал прилив возмущения, словно этот пришелец осквернил мой дом.
— Вам не стоит слишком уж привязываться к этой комнате, — заметил я. — Вы здесь лишь временно.
— В каком смысле?
— Вам не долго осталось здесь жить. Когда Сантандеры уедут, доктор Нгема даст вам их комнату.
— Ах, вот как! — изумился он. — Я не знал.
Но мебель так и осталась на новых местах, и через несколько дней я полностью с этим свыкся. Вскоре он сменил занавески и повесил на стену пару плакатов. Я снова разозлился, но уже не так сильно. Когда же он устроил у изголовья своей кровати этакий мини-храм в честь своей любимой, меня это почти не задело.
На подоконнике он расставил несколько фотографий миниатюрной, коротко остриженной темнокожей женщины, а между ними разложил какие-то камешки, браслет и засушенный листок. Очевидно, эти мелочи много для него значили.
— Как ее зовут?
— Занеле.
— Где вы познакомились?
— В Судане.
— В Судане?
Мое изумление ему польстило:
— Ну да. Я год путешествовал по Африке, после того как получил диплом. В Судане задержался дольше всего.
— А что она там делала?
— Она доброволец. Участвовала в программе борьбы с голодом. Для нее смысл жизни — в общественной работе.
Все это он произнес небрежным тоном, но, как я подметил, к подобным вещам он относился весьма серьезно. В такие моменты он возбуждал во мне любопытство. Казалось бы, человек простой, бесхитростный, а вот поди ж ты…
— А где она теперь, ваша девушка?
— В Лесото. Она перебралась в Южную Африку, чтобы быть поближе ко мне, но потом заинтересовалась одной гуманитарной организацией… — Он умолк. Его лицо просияло. — Такой уж она человек.
Он гордился своей девушкой. Гордился тем, что она, такая замечательная, остановила свой выбор на нем. Но в их отношениях было нечто странное. По-видимому, ему было легче любить ее издалека, превращать роман в четко выверенный ритуал: всматриваться в фотографии, обмениваться письмами… Они писали друг другу регулярно, раз в неделю. Я знал ее почерк по конвертам: буковки прямые, четкие, решительные. Полная противоположность его неразборчивым, неуверенным каракулям. Тем не менее возникало ощущение, что их любовь — всего лишь конверты, снующие через границу, да храм на подоконнике, сооруженный для проформы.