Я не уверена, научилась ли София стоять на руках и тренируется, чтобы не утратить навык, или по-прежнему учится.
И как все это влияет на то, что у нее в животе.
На того.
На все тонкие внутренние нити.
Новые декорации: тяжелый бархат будуара, на улице темно, весь день темно.
Элвис П. весит сто шестнадцать килограммов, ему сорок один год, и он скоро умрет.
Вечернее представление идет из рук вон плохо, он забывает слова, экран для фотографий, призванных иллюстрировать нечто не понятное Элвису, тянет вниз, фотографии не те, Элвис бессвязно бормочет, шатается, Лиза-Мари и Присцилла все видят, а ночью слабительное оказывается слишком сильным, и Джонсу-Гамбургеру вновь приходится тайно вывозить ворох полосатых простыней в секретные прачечные до прихода горничной.
На обложке он смотрит прямо перед собой и смеется. Розовый блестящий костюм с серебристыми галунами, взгляд сверкает. Как на том листке. Упрямый. И: счастливый. И щеки, они круглые, как у младенца.
В начале, которое есть конец, Элвис уже не такой. Костюм в обтяжку, живот упрятан в корсет, на лице холодный пот, глаза лишь приоткрыты.
Если бы пару снежинок и занесло сюда по ошибке, они выпали бы дождем или, в самом холодном случае, тонкими оттепельными пластинками — снежными париями, от ноля до минус трех, которые становятся все привычнее в эпоху парникового эффекта. Тонкие слякотные пластинки не редкость даже на Средиземном море. Все остальные виды снежинок станут exceedingly rare, и людям придется летать на (тающий) Южный полюс загрязняющими атмосферу самолетами, чтобы показать детям то, что некогда звалось снегом.
Теперь все время темно, горит лишь один факел — или простая лампа для чтения. День и ночь. Днем с лампой соревнуется солнце, стараясь затмить. Тряска трамвая дробит текст на куски, взгляд густеет от этих ночей.
Темнота длится, страницы тяжко перелистывать, в будуарах бархат, и все капает, капает, тает.
Лишь к рассвету декорации снова меняются — после ожирения, смерти и девятилетней Лизы-Мари, которая (почти) обнаружила своего отца мертвым и посиневшим, со спущенными ниже туалетного стульчака штанами, все начинается с начала, которое не есть начало конца, а с того начала, которое и есть начало, чистое, когда никто еще не знает, что будет дальше, а все верят в лучшее или во что угодно, но только не в худшее, — это начало было, оно всегда есть.
Фотография маленького мальчика с выгоревшими волосами, в отглаженных брюках.
Мама и папа, давным-давно, гладко причесанные, серьезные.
И — они женились по любви, на этот счет все едины во мнении. «Нам надо было в школу, но мы сбежали», — говорит мама по имени Глэйдис. «Но убежали недалеко, — добавляет Вернон, — только до Вероны, а там поженились», — и Глэйдис стоит рядом с ним и улыбается.
Все эти дни и ночи я читаю о Короле и скорби.
Ведь вскоре Глэди родила ребенка.
Точнее, двух.
В ночь с седьмого на восьмое января 1935 года. В сарае на заднем дворе в северном Миссисипи собачий холод.
Миссис Глэйдис Пресли лежит на кушетке. Рядом с ней врач, доктор Хант. Вернон ждет за дверью.
Чистое небо в звездах.
Он мерзнет.
Ждет.
Холодно.
Рукавиц нет.
Он ждет.
«Доктор Хант пометил в книге записей, что миссис Пресли родила мертвого сына в 04.00. В 04.35 она родила еще одного сына, живущего. В свидетельстве о рождении доктор записал имя живого сына — Элвис Арон, а также пометил, что его отец — белый восемнадцатилетний рабочий по имени Вернон Пресли. В регистре новорожденных имеется запись о том, что семья не смогла оплатить счет в пятнадцать долларов, и о том, что со временем доктор получил компенсацию от органов социальной опеки.
Так родился Король».
Снова суббота. Февральская суббота. «В ф-е-в-р-а-л-е». Первая. Шерстяные носки согревают. Я ем шоколадный пудинг поварешкой прямо из салатницы и читаю. Этой ночью и днем Уилсон отдыхает. В эти дни и ночи я читаю о скорби.
Глэйдис лежит под одеялом, она очень бледна. Рядом с ней ребенок, тот, что выжил. На столе неподалеку — другой ребенок, завернутый в простыню. На губах у него застыл пузырек слюны, который не лопнул, который не лопнет.
Глэйдис плачет.
Вернон садится на пол возле кушетки. Берет на руки ребенка, живого, обнимает, ребенок спокойно лежит и смотрит прямо на Вернона, темными и широко раскрытыми во мраке глазами.
Глэйдис устала и хочет спать.
— Проследите, чтобы она ополоснулась в ближайшее время, — говорит доктор Хант. — Ну и еще, это счет.
Вернон очень, очень бережно кладет ребенка, живого, на одеяло рядом с Глэйдис и шарит в карманах: восемьдесят центов. Это, прямо скажем, не пятнадцать долларов.
Доктор Хант кладет руку Вернону на плечо.
— Ничего не поделаешь, он умер еще до рождения.
Внутри.
Вернон осторожно смотрит на Глэйдис. Она уснула. Рядом с ней лежит ребенок, живой, черноглазый, и шевелится, шевелит ручками, такими маленькими.
Доктор Вернон бросает взгляд на сверток в простыне, вопросительно смотрит на Вернона.
Вернон боится, что Глэйдис рассердится, если он позволит доктору забрать сверток, пусть сам он и хотел бы этого. Он качает головой.
Хант надевает шляпу и выходит в ночь. Вода в умывальнике застыла, превратившись в лед. Вернон кладет ребенка, мертвого, в ящик для обуви и убирает подальше. Затем укутывает живого ребенка во все одеяла, которые только может найти, в собственную рубашку, единственную, и ложится рядом с ним на кушетку, чтобы согревать своим телом.
Вернон задувает свечу, ему не больше восемнадцати, он принюхивается к твердому затылку, покрытому пушком, и думает: «Я буду любить тебя всегда».
Я люблю тебя.
Но спустя пять часов в комнату вваливается пьяный отец Вернона, задает дурные вопросы слишком громким голосом, Глэйдис просыпается. Ей холодно, и лоно ее — сплошной пожар воспаления, и с нервами что-то, что-то в сердце. Она догадывается сквозь сон, что-то не так, с этой минуты что-то навсегда испорчено. Господь позабыл ее, Ему больше нет дела до их общего плана. Она знала — еще тогда, когда нельзя было знать наверняка, — что она беременна, что будут близнецы, мальчики. Она выбрала имена, которым было предназначено звучать вместе. Джессе Гарон. И Элвис Арон. Джессе Гарон — Элвис Арон.
У каждого ребенка есть имя. И у мертвого тоже.
Джессе Гарон умер. А позже Глэйдис узнала, что больше никогда не сможет рожать детей.
Но смерть не помешала Джессе Гарону стать постоянным спутником выжившего близнеца.
«Мертвого ребенка поместили в гробик в гостиной и похоронили в безымянной могиле на расположенном поблизости Принсвилльском кладбище». (Глэйдис и Вернон. Минни Мэй. И Элвис, и еще псалом — любой.)
«Нам известно, что Глэйдис глубоко скорбела по Джессе Гарону. Мать с сыном часто ходили на кладбище навестить могилу. В возрасте четырех или пяти лет Элвис стал слышать голос брата, призывавшего совершать добрые поступки и жить праведно. Иными словами, Элвис рос в обществе невидимого двойника, втайне разделявшего его жизнь, истинного Doppelgänger».
Тяжелая книга падает мне на грудь. Я поднимаю ее, поднимаю веки, но они снова опускаются. Надо бы вставить спичку между верхним и нижним веком. На часах четыре пополудни, меня обволакивает мягкость шоколадного пудинга.
Тот звук, ржавый, как пожарная сирена. Но мне недостает сил подняться. Я лежу на диване. Новый звонок. Настойчивый. Я откладываю книгу. Миска переворачивается. Я иду в прихожую. Кажется, звук доносится оттуда, из стены. Так называемый зуммер. Я нажимаю кнопку, чтобы дверь внизу открылась. Короткий сигнал. Возвращаюсь к дивану, сажусь на край.
Через некоторое время на пол в прихожей шлепается пачка рекламных листовок.
Флисовые куртки в «Сокосе» всего за сорок девять евро.
Кремы для кожи из телячьих эмбрионов всего за тридцать восемь.
В южном Мемфисе смеркается, Элвис сидит в «Чарлиз» со своей первой девушкой Дикси, он пьет пепси, она содовую, они только что посмотрели два дешевых фильма и теперь слушают блюз.
Едва наступает ночь, они едут в Риверсайд Парк, где открывается вид на все огни города. Они сидят на скамейке у памятника Конфедерации, отсюда видно всю Миссисипи, они целуются, а в одиннадцать Элвис провожает Дикси на последний автобус.
Иногда они ходят в молодежный клуб, где бывают танцы под музыку из джукбокса. Но Дикси и Элвис не танцуют, они стоят у стены с содовой в руках. Смотрят на других. Танцующих.
Элвис не умеет танцевать в паре.
Он танцует только в одиночку.
И сад, который должен в это время года покоиться под толстым белым снежным слоем, пряча запасы хлорофилла, из-за парникового эффекта может вдруг проснуться и выпустить на волю обреченные на смерть ростки — прямо под окнами тех, кому не следовало бы видеть иных обреченных, кроме самих себя. Я нащупываю грабли, но не нахожу, сейчас не сезон, и как бы я ни старалась, я не могу удержать снег от таяния.