И все же — письмо.
И все же письмо, в номере отеля, в каком-то большом городе, бесконечное турне, три месяца до смерти, в предрассветный час, идет дождь, барабанит по оконным гостиничным стеклам, а буквы детские, нетвердые.
Иногда мне так одиноко. Ночь моя безмолвна. Если бы я только мог спать. Я рад, что все ушли. Помоги мне, Господи.
Если бы кто-нибудь ко мне пришел, если бы кто-нибудь сел на мой диван. Я достала бы печенье, повернула ручку радио. Но как описать музыку? Кто понимает в музыке, тот может сказать «до», потом «ля» и все это в «анданте». Если понимаешь в нотах еще больше, можно написать целую симфонию, чтобы объяснить все звуки, какие хочешь, другим посвященным, а можно просто сидеть и слышать ноту за нотой в каждой капле, упавшей на землю.
Я могу сказать, что музыка громкая. Или быстрая, или медленная и тихая. Но это описание не точно: тот, кто слушает, тот, кто слушал бы, понял бы мое описание по-своему. Настоящее общение так и не состоялось бы.
8
Непогода не утихает, а наоборот. Сначала три ветреных дня. Младенческие одежки мечутся на ветру, прищепки не выдерживают, пластмасса трескается, спирали ломаются, кое-какая одежда падает на землю, в черные лужи. Потом возвращаются холода, и все замерзает. Одежда в лужах. Иней на окнах.
Но холода здесь ненадолго. Всего на несколько дней, чтобы можно было сказать, что все как обычно, все как раньше. Просто надо забыть, что это не закономерный, правильный мороз, а результат явления под названием global dimming — «глобальное потемнение»: выбросы в атмосферу, например, от реактивных самолетов, которые мешают проникновению солнечных лучей в атмосферу и временно смягчают парниковый эффект.
До речного порога шесть километров, до кафе, расположенного в красном домике с щелястыми окнами, инеем, розами, пончиками с яблочным джемом и горьким кофе, меж больших дорог, ведущих в прочь отсюда, в разные города, в Санкт-Петербург. Бурый порог реки шкворчит, переходите по мосту на свой страх и риск. Мостик висячий, остался после завода или электростанции, лед блестит, перила — тонкие, блестящие нити. Я стою у моста и смотрю на желтую, с напором падающую воду, уносящую льдины, которые разбиваются о камни, затем тают, постепенно. Несколько лет назад из-за обильных осадков талые воды были так объемны, что канализационные стоки переполнились, и отходы потекли в эту речку. Ничего нельзя было сделать, пришлось ждать, когда нечистоты протекут дальше и постепенно смешаются с водами мирового океана. Не стоит беспокоиться, ничего страшного. На других, больших мостах стоят рыбаки в оранжевой одежде. Я ни разу не видела их улов, целыми днями они неподвижно стоят и в воду не падают, в ледяную.
Если перейти дорогу, уже виден домик. Сворачиваешь налево. Маленькая дорожка. Как ни крути головой, многоэтажек не видно, хоть здесь и перспективный пригород. В этом ракурсе строительная техника и подъемные краны спрятаны за высокими деревьями. Дорожка не расчищена. Редкие следы в снегу, от ног и собачьих лап.
На пригорке, в тупике, самый высокий дом, старинная вилла, украшенная орнаментом, во дворе большие машины, черные «мерседесы», сада нет. Кто-то в окне, мельком, чей-то зоркий взгляд.
Исчезает за черными шторами.
Каменный дом с трещинами, пятна облупившейся краски, сетка поверх изоляционного материала — отсюда ее хорошо видно. Желтая стекловата, намокшая, осевшая. Вдоль стены — рваные провода, ведущие к встрепанной антенне. Во дворе свалены и позабыты лодки, прицепы, доски. Старый холодильник. Велосипед.
На окне занавески, желтые в цветочек.
Дальше другие дома.
Красные домики с белым кантом вдоль ручья, вечно дымящие трубы. Во дворах дрова горкой, тщательно укрытые от непогоды.
Яблони с торчащими серыми ветками.
В домиках старички и старушки, сутулые, с вязанием.
Невидимые.
На тесных чердаках пыльные люльки, на стенах и комодах фотографии, шапочки выпускников.
Дети.
Я сажусь на обратный автобус. Он полон, как и полагается автобусу в этом городе, в это время суток. Я думаю о яблочных пончиках, о детских велосипедах. Есть свободное сидение, на двоих. Через несколько остановок кто-то садится рядом со мной. Это дама в шубе. Такая большая, что шуба меня задевает. Дама не думает потесниться. Смотрит перед собой. Не пересаживается. Сидит на месте. Я выхожу первой.
9
Во сне ко мне приходит свет, он приближается, двигаясь от песочницы, подходит так близко, что я вижу лицо. Двигается, как шаровая молния, прямо на меня, и раз за разом что-то спрашивает, но я не слышу. Я хочу понять и переспрашиваю, но в ответ раздается только шум, и свет теряет терпение, исчезает, я не знаю куда, и по пробуждении вопросов больше нет, хватает дыхания.
Сверху доносится звук шажков, лапок. Цокот коготков.
За окном черно.
Двор пуст.
Лужайка голая, снежного покрова нет. Качели болтаются, задевая землю. На клумбе пожухлый горошек и чертополох, коричневые. Мертвые.
Мужчина в майке на верхнем этаже в подъезде «Д» подходит к холодильнику и пьет молоко прямо из пакета. На третьем этаже в подъезде «Б» длинноногие мальчики прыгают на кровати, я вижу тени на занавесках с Человеком-Пауком.
Остальные спят или бодрствуют во тьме. Все окна затемнены, задрапированы. Сверху не доносятся звуки. София теперь спит одна, собирается с силами. Тяжкий сон, редкое дыхание, еле слышное.
Во вчерашнем выпуске газеты полиция собирает сведения о десятилетней девочке, которая ходила по улицам городка Тавастехус с годовалым ребенком в коляске в ночь на воскресенье и искала родителей. Девочка спрашивала, не видел ли их кто-нибудь в барах и ресторанах, и в полицию позвонил охранник одного из заведений. Однако после девочку с коляской не видели. С ними также был светлошерстный лабрадор.
Я забираюсь на лесенку у стеллажа, касаюсь ее.
Крышка на месте.
Сидит плотно.
Как надо.
Ничего не выпускает, только не она.
«Принимать ванну с 22 до 6 часов запрещено» — завет жилищного кооператива в рамке на стене подъезда.
Но я действую беззвучно.
Не плещусь.
Не читаю.
Ночь туманна. Мыло скоро закончится. Остался тощий обмылок. Я смотрю, как он растворяется. От горячей воды заледеневшие на сквозняке ступни, которые я окунаю в первую очередь, немеют.
Я купаюсь, пока вода не становится мутной и холодной, а кончики пальцев сморщиваются до неузнаваемости.
За окном ванной что-то движется в ночи. Это София. Она склонилась над велосипедом, возится с замком. У нее что-то с руками. Этой ночью у нее бледная кожа и спутавшиеся волосы. Пальцы скользят по обледеневшему металлу. Она не улыбается, бескровные губы плотно сжаты. Только плащ пылает красным на фоне грязи, на фоне бледности. София тем временем поднимается, потом снова сгибается вдвое, держится за живот. Перезрелый апельсин с тугой, готовой лопнуть коркой.
Мой живот под водой плоский и мягкий. Кое-где: морщинистый.
Я решаю надеть свитер, выйти и предложить помощь. Вызвать такси (из телефонной будки на Чинаборгсгатан). Или присмотреть за Свинкой, кто же будет смотреть за Свинкой. Я встаю, вытаскиваю пробку. Вода воронкой утекает в сточное отверстие, оставляя после себя липкую серую полоску отмерших клеток кожи. Я вытираюсь, одеваюсь, выхожу в прихожую, надеваю свитер и штаны. Но в такую погоду нужны и рейтузы, и шапка, и рукавицы, и резиновые сапоги. И еще что-нибудь непродуваемое. Приходится снять штаны и натянуть рейтузы, а затем снова надеть штаны. Под свитер — еще одну майку. Наконец, я выбираюсь во двор, но София уже отперла замок, она радостно восклицает, обнажив крупные зубы, и вскакивает на седло. Большие, белые зубы. София дышит так, что грудная клетка хрустит, раздаваясь в ширину, она крутит педали и несется по заледенелому двору, уносится силой дыхания, в тумане, без шлема, волосы развеваются по сторонам, сильные ноги.
В зеркале я похожа на английскую лошадницу, щеки, обветренные годами лисьей охоты. Только губы бесцветны на лице. Я закрываю металлические створки лифта, сажусь на деревянную скамейку. Лифт старый, запинающийся. Я еду вверх, как можно выше.
На перилах балкончика, где проветривают ковры, висит один забытый.
Если вытянуться вперед, можно дотронуться до ветвей рябины.
Я тянусь через перила до тех пор, пока не становится видно небо, и мне кажется, что каждая звезда — отдельно, и голова кружится у самого края, и ночь проходит.
В том саду, который я однажды видела, лужайка была неровная и мягкая. Нигде не было табличек, запрещающих ходить по траве. Под яблонями, везде, были большие, несимметричные клумбы разной высоты, а с другой стороны цвели почти уже вымершие многолетники: золотые шары, телекия.