«Тот парень, Элвис, — вспоминает матерый кантри-певец Боб Льюмен, — он вышел в красных штанах, зеленом пиджаке, розовой рубашке и носках, с ухмылочкой. Клянусь, он пять минут стоял у микрофона, прежде чем начать петь. Потом ударил по струнам гитары и порвал две. Я за десять лет не порвал двух струн! А он стоял там, струны болтались, а девчонки визжали, кидались к сцене и падали в обморок. А потом он стал дергать бедрами, как будто гитара — это не гитара, а кое-что другое».
I’m not a man, I’m not a woman — I’m a soul, a spirit, a force![22]
«Так пел Элвис Пресли в Килгоре, Техас.
Мурашки по коже!»
Иногда в осенних сумерках или на рассвете трава на лужайке перед больницей похожа на бархат. Иногда, на ветру, на колышущийся бархат. Лужайка, которую вырастила я. В такие минуты мне кажется, что травы достаточно, розы не нужны.
Но сейчас трава застыла и спряталась под покровом, ничто не колышется, а я хожу по саду. Вдоль клумб, края которых виднеются сквозь остатки снега. У входа в отделение скорой помощи, прислонившись к пандусу, сидят и курят молодые водители «скорой» в белых носках и сандалиях. Рядом женщина, одетая в больничный халат, в инвалидной коляске, она сутулится и дрожит и тоже курит. Огоньки сигарет мелькают в полумраке, как светляки. Я иду в свою подсобку с лопнувшими обоями. Инспектирую. Газонокосилка заржавела. На двери рабочее расписание, все то же расписание, с подтеками. Скоро настанет пора укрыть розы мешковиной или еловыми ветками. У меня нет роз.
Все еще холодно, снова холодно, но в этом холоде зачаток чего-то нового. Влажность.
Март.
В нашей стране больше всего людей умирает в январе, после зимнего солнцестояния, после поворота на весну, когда свет начинает брать верх. Больше всего самоубийств происходит в мае, когда свет яснее всего. Приход света разоблачает то, что покоилось в темноте.
Я приоткрываю крышку банки из-под свеклы, чтобы посмотреть на георгиновые клубни. Они на месте. Отдыхают. В темноте. Мало-помалу они начнут лопаться, с продольной стороны наружу покажется маленький зеленый хвостик и станет пробиваться сквозь почву к солнцу. Он будет тянуться, превращаться в росток, новый росток из той же оболочки и пищи, что и прошлогодний, и позапрошлогодний росток.
Наконец даже: зацветет.
В родильном и в отделении для новорожденных темно. В кафетерии на пятом этаже светят неоновые лампы. Я иду домой, собираю высохшую одежду со спинок стульев, батарей, расправляю, глажу, складываю в продуктовый пакет.
Согласно Аристотелю, все погодные явления покоятся на двух видах пара, которые постоянно, но невидимо, струятся из земли. Сухой пар рождает ветра, грозы и молнии, а влажный — облака, росу, туман.
Снегопад же возникает из облаков, разорванных надвое тучами, белый цвет — из самого разделения.
Кофе обжигает, железнодорожный кофе в клетчатом бумажном стаканчике. В газете у Софии родился ребенок. Девочка. А папа, молодоногий, его зовут Даниэль. Так их и зовут в газете: просто София и Даниэль. София & Даниэль. Наша любимая дочурка. Долгожданная. Шепот Даниэля, звон кастрюли. Железнодорожные газеты тоже особые, бумага глаже, типографская краска свежее. В переходах под вокзалом открылся цветочный «Брунсблумман», я покупаю зимний букет — из тех, что продаются готовыми, но большой. Вижу свое отражение в оконном стекле кафе «Сташунскаттен» — выгляжу как обычно.
12
Коридоры в этом отделении желтые — может быть, это и хорошо, не стерильно, не по-больничному. Здесь и там сломанные вентиляционные машины, пылесосы. Прежде я не бывала в этих краях, держалась кафе и сада и других флигелей, где тихо умирают больные. Где цветут иные цветы, внутри больных тел. В этих же коридорах не умолкают тихие разговоры, в немытое окно светит солнце, согревая квадрат пола. Что-то в воздухе — влажность, март. Когда ступаешь на теплый квадрат, края штанин окрашиваются желтым, и резиновые сапоги тоже. Словно высушить можно все что угодно, достаточно лишь постоять там с минуту. После шагов остаются черные лужицы. Из палат доносятся крики, тонкие, сильные, дельфинята, подводные сигналы. Женщины проходят мимо, лицами мягкие, в халатах, сами мягкие. Осторожно ступают, на мягких лапах.
В пакете, который я держу в руке, лежат гвоздики, розы.
В сумке продуктовый пакет. Одежда, чистая, сухая, отглаженная, может пригодиться.
Двери в коридор открыты. В каждой палате — две женщины, отделенные друг от друга ширмой. Рядом с ними маленькие кроватки из прозрачной пластмассы, в изголовьях виднеются крошечные белые чепчики, размером с ладонь, под ними черный пушок. Женщины лежат в постели, спят или просто отдыхают. Одна читает полулежа, морща мягкий лоб. Другая, очень молодая, сидит на краю кровати в расстегнутом халате, под которым набухшая грудь, большой темно-коричневый сосок, затылок ребенка и крепко прижавшийся рот.
В самой дальней палате — София. Я слышу ее голос. Радостный. Мягкий. Я останавливаюсь за дверью, чтобы заглянуть внутрь. Вот она, сидит. Тумбочка рядом с кроватью завалена редкими орхидеями. Рядом с пеленальным столиком стоит Даниэль, меняет подгузник новорожденному. Дочери. София говорит. Даниэль слушает, посмеивается. Ребенок молчит. Но движется. Беспрерывно.
Я ухожу, иду к другому лифту.
Во дворе я вижу, как из машины «скорой» выносят женщину. У нее те же волосы, то же пальто, те же ноги, что у Элин. Но эта женщина опухшая и бледная. Рядом с носилками идет другая женщина, постарше, тоже знакомая, держит руку на лбу лежащей. Живот молодой женщины такой круглый, словно она проглотила горящий шар. Змея, проглотившая птичье яйцо. Я прохожу мимо, ловлю взгляд старухи, сталь ной. Взгляд больной скрыт слоями тумана.
Дома я ставлю цветы в вазу с большим количеством тепловатой воды и половинкой аспирина.
13
За два месяца до родов беременность Присциллы Пресли все еще не была заметна со стороны. «Когда проголодаюсь, съедаю яблоко», — объясняла Присцилла.
Но Элвис, он продолжал есть свое любимое блюдо, peanutbuttersandwiches, которое представляло собой не просто бутерброд, а батон с банкой арахисового масла и килограммом-другим до хруста зажаренного бекона. И картофельное пюре с маслом и соусами, и блинчики, которые после смерти Глэйдис готовила бабушка Минни Мэй по прозвищу Плутовка. В Германию Плутовка отправилась следом за Элвисом. Она заменила Элвису мать, но этого оказалось недостаточно. И отец был с ним. И четверо парней: Ред, Ламар, Джо Эспозито и Чарли Ходж.
Элвис был ночным зверем.
Ночи напролет он играл на пианино.
В Бад-Наухайме Элвис встретил четырнадцатилетнюю Присциллу.
Она была ангел и обладала ангельским достоинством, не позволяя себе обожания.
Он рассказывал ей разные вещи, о маме, говорил как с младенцем.
Элвис заключил пакт с отцом Присциллы, пообещав жениться.
Потому и женился.
Пусть и не хотел.
Пусть и вовсе не хотел.
Пусть он и набрал двадцать кило и, охваченный манией покупать вещи, приобрел пятнадцать жеребцов, тридцать пикапов и целую ферму, лишь бы убежать от этой мысли.
«Слушай, женитьба — это не для меня. Погляди на типичную американскую семью: мужик ходит и пердит. Баба ходит и чешется. Мелкие орут. Да ну к черту! Я никогда не вписывался в эту картинку, и никогда не впишусь».
Look at Jesus: he never married.[23]
Они поженились 5 ноября 1967 года.
Пакт есть пакт.
К тому же, с майором Болье шутки плохи.
К тому же, Элвис такой вежливый, ни слова без «сэр» или «мэм».
Присцилла надоела Элвису через полгода, ему надоело все.
Но он хотел ребенка.
Он хотел каким-то образом завести ребенка.
И завел.
Дочь.
Которая спустя девять лет (почти) нашла его лежащим у туалетного стульчака.
Этим вечером за моим окном два ребенка: младенец из плоти и крови и шерстяной ткани, и другой. Малыш, ребенок Софии, в коляске, не красной, а темно-серой, старомодной, левое переднее колесо перехвачено изолентой.
И другой, другой.
Я спрашиваю того, из туманной пыли: что ты хочешь.
Произношу вслух.
Я понимаю, кто ты.
Я понимаю, что ты не даешь забыть о себе. А что мне понятно, то мне подвластно.
То, что мне понятно, не застанет меня врасплох.
Разве не так?
Говорю я.
Ответа нет. Только ребенок (из плоти и крови) проснулся в коляске и кричит, туман рассеивается. И крик рассеивается, двор по-прежнему пуст. В окне Софии тихо, не хлопают двери, не слышно торопливых шагов по лестнице. Крик все жалостнее, пронзает бетонные стены. Нет ему конца. Я надеваю свитер и выхожу во двор. В изголовье коляски, в капюшонах, что-то ярко-красное, гневное. Я поднимаю голову: в окне Софии пусто. Ребенок под одеялом изгибается, извивается, глаз не видно на сморщенном личике, беззубый рот распахнут до самого нутра. Никто не приходит, ничего не происходит. Я берусь за ручку коляски и качаю. Покачиваю коляску, подталкиваю, осторожно. Но ритмично. Может быть, крик поутихнет, может быть, чуть убавится. Может быть, так обычно и делают. В этот момент хлопает входная дверь, кто-то выбегает из дома. Это София. Волосы нечесаной гривой, бледные мешки под глазами, заспанное лицо. Я отхожу в сторону, отпустив коляску.