Много ли писем я отправила в Брюссель за последние восемнадцать месяцев? Слишком много, не сосчитать, и за все это время получила только пять драгоценных ответов. Некоторые я прочла сразу; другие — как безупречно спелый персик, слишком совершенный, чтобы съесть немедленно, — сберегала для позднейшего пиршества и удовольствия вдали от любопытных глаз и языков. Каждое послание я открывала с величайшей осторожностью, медленно подводя нож под печать, сохраняя расплавленный глазок в его нетронутой темно-алой красе.
Итак, аккуратно достав из первого конверта хрустящие белые страницы, стараясь не помять и не попортить края, я с отчаянно колотящимся сердцем развернула листы и отдалась наслаждению. Письма, разумеется, были на французском. В Бельгии я довольно преуспела в этом языке, а после отъезда дала зарок читать полстраницы французской газеты в день для поддержания навыка. Не торопясь, я прочитала все пять писем, одно за другим, медленно смакуя каждое слово. Закончив, я перевязала и упаковала послания, уложила в шкатулку и вернула в тайник.
Дневник! Ты можешь спросить: что было в этих письмах, почему я ждала их с таким горячим нетерпением и перечитывала вновь и вновь с такой охотой? Может, шекспировские строки, полные мощи и блеска? Или байронические излияния измученной души поэта? Нет, то были всего лишь приятные фразы, написанные в добром расположении духа, излагающие новости о наших общих знакомых и дающие мудрые советы. И все же они казались соком небесной лозы из кубка, который сама Геба наполнила на пиру богов. Они питали мою душу и дарили бесценное утешение. По мере того как я лишалась утешения — летели месяцы, сменялись времена года, но я не получила от него ни весточки, — я страдала все больше, запертая, подобно письмам в комоде, пребывающая в застое, от которого не было спасения.
Чем я заслужила молчание? После той ночи в саду — после его слов и последовавших событий — я не могла поверить, что он забыл меня, однако он явно надеялся, что я забуду его.
Понесшие утрату часто прячут от собственных взоров все то, что может напомнить о тяжелой потере; нельзя, чтоб сердце всечасно ранили уколы бесплодных сожалений. Именно поэтому я убрала его письма подальше и старалась пореже к ним возвращаться. Много месяцев я лишала себя радости его обсуждать, даже с Эмили, единственной из домочадцев, кто знал его.
О причуды человеческого сердца! Если бы мы только могли выбирать предмет своего восхищения с благоразумием и проницательностью! Когда одолевают телесные недуги, такие как поразившая папу слепота, мы, увы, обречены разделять свою боль с окружающими; страдания души, однако, могут и должны храниться в тайне. Я не смела разделить свой секрет ни с кем, даже с членами семьи. Они должны были считать, что я испытывала — всегда испытывала — только дружеские чувства к своему хозяину, что я всего лишь высоко ценила его как учителя, и ничего более.
А все потому, что месье Эгер был женат — и тогда в Брюсселе, и сейчас.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Уже довольно давно я мечтала сбежать из Хауорта, хотя бы ненадолго. Сестры убедили меня, что помогут папе, а я должна принять давнишнее приглашение и навестить свою любимую старинную подругу Эллен Насси.
С Эллен я познакомилась в четырнадцать лет. Мы добросовестно переписывались, обменивались частыми визитами и провели вместе немало приятных выходных. Теперь Эллен жила с матерью и неженатыми братьями и сестрами в доме под названием «Брукройд» в Бирсталле, в двадцати милях от нас. Однако сейчас я собиралась не в «Брукройд», а в Хатерсейдж, небольшую деревушку в дербиширском Скалистом крае неподалеку от Шеффилда, где прежде никогда не бывала. Эллен провела там последние несколько месяцев, приглядывая за перестройкой дома приходского священника по просьбе своего брата Генри, весьма серьезного молодого человека, недавно нашедшего себе невесту.
Второго июля я собрала чемодан и отправила с носильщиком на вокзал. Рано утром следующего дня сестры проводили меня в Китли, откуда начиналась первая часть моего пути. Вне себя от волнения, я села в поезд до Лидса, где мне повезло занять место у окна. В своей глуши я знала наизусть каждое поле, холм и долину и потому во время путешествий всегда наслаждалась видами, мелькавшими за окном, фантазируя, кто живет в причудливом фермерском доме или какие пленительные горизонты открываются по ту сторону далекой, скрытой дымкой горы.
Однако на сей раз я опустилась на сиденье, убаюкиваемая покачиванием вагона, но не сосредоточилась на пейзаже за окном, а вгляделась в собственное отражение на темном фоне пасмурного дня. Передо мной предстал слишком широкий рот, слишком крупный нос, слишком высокий лоб и чересчур румяная кожа; единственной подкупающей чертой были спокойные карие глаза. Я смотрела и вспоминала язвительное замечание мистера Николлса: «Слова безобразной старой девы, джентльмены».
Я никак не могла забыть эту фразу. Прежде меня назвали безобразной лишь однажды, много лет назад, а именно в день знакомства с Эллен Насси, той самой, которую я ехала проведать. Сейчас я могла посмеяться над воспоминанием, но тогда в нем не было ничего смешного. Я откинулась на спинку кресла, и мои мысли унеслись на четырнадцать лет назад, когда я была одинокой новой ученицей в пансионате Роу-Хед — учреждении, навсегда изменившем мою жизнь самым непредсказуемым образом.
Стылым серым днем в начале января 1831 года я узнала, что меня отсылают в школу Роу-Хед. Изо всех сил я противилась самой идее школы, что и неудивительно. Много лет я занималась дома самостоятельно в своем темпе, и перспектива лишиться этой сладостной вольности и надолго покинуть близких наполняла меня печалью. Но еще печальнее были мучительные воспоминания о последней школе, которую я посещала, когда мне было восемь лет. — Школе дочерей духовенства в Кован-Бридж, поистине страшном месте, пребывание в котором повлекло трагедию столь ужасную, что моя семья не оправилась до сих пор. Отец не переставал винить себя за ту катастрофу, однако настаивал, что новая школа совершенно другая.
— Роу-Хед — прекрасное учреждение, — заверил он меня, когда мы сидели у камина в его кабинете вместе с тетей Элизабет Бренуэлл, деловито вязавшей свитер. — Это только что открывшаяся школа на окраине Мирфилда, не более чем в двадцати милях от Хауорта. Набирают всего десять учениц, которые будут жить в добротном старом доме, приобретенном специально для этой цели. Моих средств достанет только на одну из вас; ты старшая и потому отправишься первой.
— Но, папа! — вскричала я; новость ошеломила меня, и я с трудом сдерживала слезы. — Мне нравится широкое домашнее образование. Почему я должна уехать?
— Тебе почти пятнадцать лет, Шарлотта, — заметил отец. — Я продержал тебя дома достаточно долго.
— Если ты не выйдешь замуж, — вмешалась тетя Бренуэлл, — то должна иметь возможность зарабатывать на жизнь как учительница или гувернантка.
Мамина сестра, крошечная старомодная леди, после смерти мамы перебралась из Пензанса в Хауорт, повинуясь долгу, и заботилась о нас. Как всегда, на лбу у нее красовались фальшивые светло-каштановые кудри, прижатые белым чепцом, достаточно большим, чтобы выкроить целую дюжину маленьких чепцов, какие тогда были в моде. Из-под пышных темных шелковых юбок выглядывали паттены,[10] которые она надевала, когда спускалась вниз, для защиты ступней от холодных полов пастората. Практичная и рачительная тетя Бренуэлл много лет заправляла нашим хозяйством умело и ловко, пусть и без особой охоты. Она следила за уроками и работой по дому, учила нас шить и часто тосковала по более мягкому климату и светским удовольствиям своего незабвенного Корнуолла. Отцу нравилось вести со свояченицей живые интеллектуальные беседы, мы ценили и уважали ее, а брат любил ее как мать, которой нам отчаянно недоставало.
— Юная леди должна преуспеть в некоторых областях, Шарлотта, — наставляла меня тетя Бренуэлл, — например, в языке, музыке и манерах, а также других предметах, которые мы с твоим отцом не можем преподать должным образом. Иначе тебе будет нечего предъявить своему будущему хозяину.
Я заплакала, слишком несчастная, чтобы говорить.
— Это еще не конец света, Шарлотта, — заметила тетя Бренуэлл. — Ты провела почти всю жизнь в одном доме. Школа пойдет тебе на пользу.
Папа наклонился вперед, ласково сжал мою руку и произнес:
— Ты узнаешь много нового, вот увидишь. Заведешь больше друзей. Надеюсь, тебе там понравится.
Семнадцатого января, в пронзительно холодный день двумя неделями позже, во время долгого и тряского пути в школу Роу-Хед я не верила, что папино предсказание сбудется. Наемная коляска стоила слишком дорого; меня усадили в задок медленного крытого экипажа, в каких в базарные дни развозили овощи по крупным городам. Наконец в блекнущем свете зимнего дня я прибыла на место назначения. Я совсем замерзла, меня мутило, ноги затекли. Во мне созрела готовность невзлюбить свой новый дом с первого взгляда, однако, как ни странно, он произвел на меня приятное впечатление. Большое трехэтажное здание из серого камня, расположенное на вершине холма, обладало радующим глаз фасадом с двумя изгибами. Перед ним спускались широкие лужайки, по бокам росли сады, вероятно прелестные весной. Возвышенное положение дома обещало восхитительный вид на леса, речную долину и деревню Хаддерсфилд вдалеке.