— Эй!
— Пан, мы «бычки» собираем. — Митька разжал кулак и показал на ладони два окурка. — Фомарить, понимаешь? — показывал Митька, как он будет «фомарить» — сделает цигарку, прикурит ее и будет, затягиваясь, пускать дым.
Но офицера это, как видно, мало интересовало, он продолжал кричать и, видя, что Митьку словами не проймешь, хлопнул ладонью по кобуре пистолета, стал расстегивать ее. Мы пустились наутек. В поле оглянулись и пошли шагом. Митька бросил окурки, вытер ладонь о пальто.
— Вот черти!..
— А не стрельнул, — заметил я.
— Еще чего не хватало!
— А что им, долго?
— Конечно, недолго. Фриц — тот бы уже стрельнул, проклятый! Им человека убить — раз плюнуть. Они, гады, всех бы побили, да только всех не перебьешь, — рассуждал Митька.
— Мить, а помнишь, как до войны говорили: фашисты, фашисты, а какие они — я и не знал. Думал, что они страшные, с рогами какие-то. А они вон какие, как люди, правда?..
— Люди! — возразил Митька со злом.
— Да нет, ну, понимаешь — люди, ну, как тебе сказать? С ногами, с руками. Люди они и в то же время не люди. Правда? Будто ничего не понимают, не чувствуют, будто у них ни жалости никакой нет, ничего. Это что — люди? А знаешь, отчего они такие? Оттого, что нас рабами считают. Мне говорил дядя Андрей, что они такие, но я как-то не представлял себе, думал — не может быть. А оно правда. И все-таки не понятно. Тут кутенка убить жалко, правда? Один раз мама принесла с базара живую курицу, хорошую такую. Пустили на пол, она поглядывает на людей и крошки клюет. Когда мама унесла ее, чтоб зарезать, я аж заплакал: жалко. И мясо не мог есть. Только что она ходила, клевала, жила и вдруг — все, нет ее. А то — человека убить и хоть бы что, правда? Дело другое, сами были б какие-нибудь звери дикие, непонимающие…
— Они звери и есть, еще хуже, — обрезал Митька. Он помолчал и спросил: — А как же ты собираешься фашистов стрелять, когда ты курицы резаной испугался?
— Я не испугался, мне жалко было! — вспыхнул я. — Сравнил курицу и фашиста!
Мне обидно сделалось, что Митька заподозрил меня в трусости. Нет, я не трус. Когда надо, я совсем не трус! Это он думает, что если я не лазил с ним по чужим садам и огородам, так, значит, я трус. Думает, что я боялся получить из берданки крупной соли. Нет, я совсем не боялся, было б за что… А так — только и всего, что все станут показывать пальцем на тебя и говорить: «Вор, хулиган», — и еще там по-разному называть будут.
— Нет, Митька, не трус я, и докажу тебе это на деле! — сказал я вслух.
Митька ничего не ответил, по-видимому он согласился со мной, и я немного успокоился.
Дальше мы шли молча.
Морозный ветер забирался в рукава, за спину, по телу пробегала дрожь. Низкие черные тучи застилали небо, срывался легкий снежок. Солнце не проглядывало, и было темно, как в сумерки. Дальних шахт не видно, а терриконы ближних по-прежнему дымили, будто ничего не случилось, будто там, как и раньше, добывали уголь. На самом деле шахты были пусты. Молчали, опустев, и заводы.
Странно было смотреть на заводские трубы, которые еще недавно выбрасывали в небо огромные клубы дыма, а теперь стояли словно обгорелые гигантские столбы на пожарище.
Ветер дул нам в спину. Снежинки долго носились в воздухе, прежде чем упасть на землю.
8
Пороху мы все-таки достали — стащили несколько патронов у итальянских солдат.
Мы принялись заряжать самопалы. Митька вывернул пулю и высыпал на ладонь черный, будто покрытый сизой дымкой порох.
Митька всыпал весь порох в трубку самопала, померил шомполом, спросил:
— Хватит?
— Много! Может разорвать, — сказал я.
— Не разорвет! — убежденно проговорил он. — Зато уж как даст — так наверняка. Еще, пожалуй, и мало будет: стрелять-то издалека будем.
— Хватит, что ты! — замахал я руками. — Ведь не сера, а порох!
— Ну и что ж? А ты что, по воробьям собираешься стрелять, что ли? Если б так, то можно б коменданта и из рогатки на тот свет отправить.
— При чем тут рогатка? Я тебе серьезно говорю…
— И я серьезно. Надо так, чтоб без промашки, понял? — Митька забил бумажный пыж, потом насыпал «дроби» и, подумав, проговорил: — А что, если и пулю? Пусть на всякий случай. Эта уж если зацепит, то наверняка капут будет. — Он опустил пулю в ствол, а чтобы она не выпала, снова затолкал пыж. — Вот теперь все в порядке!
Ствол самопала был наполнен почти до краев. Мне казалось, что Митька переборщил с зарядом, но спорить с ним было невозможно.
— Я все-таки не буду весь порох сыпать, — сказал я. — Разделю на два заряда.
— Как знаешь, — отмахнулся он. — Тебе все равно, пожалуй, не придется стрелять: я его уложу сразу. Твой выстрел как бы вспомогательный. Если промахнусь или там осечка получится, тогда стреляй ты. Раньше времени не лезь, можешь все испортить.
— Ладно, — сказал я, а сам подумал: «Все равно не буду ждать твоей осечки. Вместе будем стрелять».
9
У нас все было готово, чтобы, наконец, отомстить фашистам за смерть Егора Ивановича и Вовки, и мы решили не откладывать этого дела в долгий ящик. Мы были горды тем, что именно мы первыми начнем мстить и что, кроме нас, пожалуй, и некому это сделать. Правда, говорят, что на поселке появляются какие-то листовки против немцев. Но что там листовки в сравнении с нашими самопалами! От листовки фашист не сдохнет, а вот мы можем так «шарахнуть», как говорит Митька, что они сразу почувствуют!
…Мы вышли на улицу. Шел дождь пополам с крупой, которая больно, как иголками, колола лицо. Вся земля покрылась шершавой ледяной коркой, похожей на стекло в дверях аптеки. Корка хрустела под ногами, было скользко.
— Э, брат, по такой дороге далеко не удерешь, в случае чего, — остановился Митька.
— Можно на коньках кататься, — заметил я.
— А что! — обрадовался Митька. — На коньках еще и лучше — не догонят. Да и если с собакой будут искать — не найдут: коньки-то ничем не пахнут, железо и все. Жми за коньками!
Я побежал домой. Мама, как всегда, встретила меня вопросом: «Где был?» Но я не ответил, спросил, не видела ли она мои коньки.
— Какое сейчас катанье? — развела она руками.
— О, там сплошной лед! — сказал я.
— А время-то, время какое…
Я ничего не ответил, нацепил коньки, выскочил из дому. Митька ждал меня, выделывая на дороге разные фигуры, на которые он был мастер.
— Без привычки как-то чудно, — сказал он. — Ну, поехали!
Пока мы готовились к нападению на коменданта, нам все казалось очень просто и легко. Но теперь, когда мы совсем приблизились к нашей цели, все вдруг стало выглядеть в другом свете. Появились сомнения, страх, ноги с трудом передвигались. А когда мы приехали на ту улицу, где помещалась комендатура, меня охватило жаром, я чувствовал, что весь покрылся потом, в горле запершило. Митька оглянулся.
— Не отставай, — коротко сказал он.
«Неужели Митька ничего не боится? — подумал я. — Он все-таки по-настоящему смелый! А я трус…»
Митька размахивал руками влево, вправо и уверенно нажимал на коньки, оставляя на льду бесконечную елочку-след. Я напряг силы, догнал его, заглянул в лицо и не узнал: он был бледный, в лице ни кровинки, и мне стало почему-то легче: «Значит, он тоже переживает!»
Возле комендатуры не было ни души, даже патруля. То ли днем его совсем не выставляли, то ли он скрылся где-то от дождя. Против комендатуры стоял полуразрушенный дом редакции районной газеты.
— Не смотри по сторонам, — буркнул Митька. — Быстрей!..
Мы свернули налево в переулок и выехали на центральную улицу, где проходит шоссе. Огромные машины с большими буквами «MAN» на радиаторе, дымя черным газом, шли на восток. На дверцах кабин нарисованы какие-то звери — то ли волки, то ли собаки, — я не рассмотрел.
Мы ехали по обочине дороги вдоль деревянного забора. Возле оторванной доски Митька остановился, посмотрел по сторонам и молча кивнул мне головой, чтобы я следовал за ним. Мы пролезли боком в щель забора и очутились в редакционном саду. Этот сад и дом до революции принадлежали какому-то богачу. Потом его прогнали, а в доме поместили редакцию. Теперь здание было разрушено — немцы разбомбили. Сад уцелел. Деревья стояли обледенелые, словно стеклянные.
По ледяной дорожке мы быстро прошмыгнули к дому, перелезли через обломки внутрь к забитым досками окнам, которые выходили на улицу. Мы припали к щелям и увидели прямо перед собой, на другой стороне улицы, комендатуру.
— Ну, вот и все, — прошептал Митька.
Я не мог ничего ему ответить. Мне даже дышать было тяжело от страха, а сердце так сильно колотилось, что я боялся, вдруг услышат его на улице. «Трус я, трус, — вертелась мысль, — трус противный… Неспособный я… Но нет, все равно не убегу, ни за что не убегу… А может, уйти, пока не поздно? Схватят и будешь там, где Вовка?.. Трус проклятый! — ругал я себя. — Все равно не убегу. Только бы благополучно кончилось, только бы живым остаться… Живым… Неужели я могу здесь умереть? Как жалко себя, не хочется умирать… Не может быть… А почему не может быть? Вовки уже нет… Очень легко могут и меня повесить, и уже больше никогда не увижу, ни как наши придут, ни Митьки, ни даже мамы… Маму жалко… Уйти, пока не поздно?..»