Она больше не хотела с ним встречаться. Но снова пришла и встала у спортклуба. Эйвинд был самым симпатичным из боксеров — высокий, смуглый, с темной челкой. Узкое лицо с тонкими чертами и густыми бровями, рассеченные брови и разбитые губы, а иногда он выходил с шишкой на лбу и кровавыми потеками на рубашке, с залепленными пластырем царапинами на лице, с ним и на люди нельзя было показаться, не то что познакомить с родителями. Кулачища, куцый пиджак с короткими рукавами и брюки, заканчивающиеся раньше ног, и странноватые ботинки, наверное отцовские. Он вышел на улицу, и она отвернулась. Она ждала, что Эйвинд подойдет к ней или окликнет, ждала, что он выкрикнет ее имя или, взяв за руку, притянет к себе, но ничего подобного. Когда она обернулась, его уже не было. Он прошел мимо. Ей показалось, что ей дали пощечину. Да как он смеет? Кем он себя возомнил? Он прошел мимо. Она смотрела ему в спину, смотрела на его затылок, смотрела, как он идет по улице, быстро и широко переставляя ноги, как он заворачивает за угол, и что-то словно кольнуло у нее в груди. Когда он исчез за углом, у нее перехватило дыхание, и она сама удивилась — с чего бы это у нее закололо в груди и стало трудно дышать? Она не распознавала собственных чувств. Она смотрела на его спину и затылок и понимала, что никогда не позволит ему вот так просто взять и пройти мимо, бросить ее. Он был совсем не в ее вкусе. И она даже не была уверена, что он ей нравится, однако посмотрев ему в спину, увидев, как он уходит, она вдруг захотела побежать следом. Какая-то часть ее не хотела его отпускать. Она не хотела, чтобы он уходил. По вечерам, когда они с сестрой ложились спать, не сестра, а он лежал рядом с ней, повернувшись к ней спиной, и она смотрела на его тонкую красивую шею, на спину и плечи, на переход от темных волос к светлой коже, на его уши и затылок. Она лежала сзади и гладила его спину. И когда он поворачивался, она видела кусочки пластыря на его лице, припухшие веки и трещины на губах, и она теряла его, не могла ясно увидеть его лица, не могла представить себя рядом с ним. Глядя ему в лицо, она видела лишь проблемы. Она видела отца и слышала отцовский голос: «Нет, Эльсе, так не пойдет». Так не пойдет, твердила она.
Она влюбилась. Я верю, что она влюбилась, она не могла не влюбиться в него. Возможно, ее притягивало, что он избегает ее, ясно давая понять, что ему отлично живется в его собственном мире, без нее. Может, ее мир хуже?
Ее мир был фальшивкой, а она сама — пленницей в нем. Ее держали в заточении в большой квартире, под охраной родителей, и те утверждали, будто желают ей добра, но она не хотела становиться такими, как они. Его мир казался свободнее, сильнее, опаснее, его мир пугал ее.
Возможно, она клюнула на его красоту, он был хорош собой, она не встречала прежде таких красавчиков; симпатичнее многих мальчиков с благородными именами, которые так много значили для ее матери. Все эти мальчики с красивыми фамилиями, предмет забот ее матери, которая постоянно о том только и говорила — этот и тот, семья такая-то и семья сякая-то, но она этих материнских амбиций не разделяла, мальчики ей не нравились. Ей хотелось пойти наперекор родителям. Не им решать, куда ей ходить и с кем встречаться. Она не хотела становиться такой же, как они. Они не любили друг друга. Они, словно два призрака, прятались по разным углам квартиры. Они кричали друг на дружку или не разговаривали по несколько дней, молча проходя мимо друг друга и запираясь в разных комнатах. Тишина между ними была недобрая. Ужасающее молчание в квартире, где они жили, где были пленниками. Ей было шестнадцать, и она хотела вырваться из этого молчания, этой фальши, фальши безопасности. Ей хотелось пойти наперекор себе, сделать то, чего не хочется, и она решила завязать немыслимый, анекдотичный роман.
Так могло быть, и скорее всего, так и было. Я люблю представлять себе, как она впервые пригласила Эйвинда домой. Наверное, тогда она совершила первый немыслимый поступок, который ни к чему хорошему привести не мог; этот раз был не последний. Я видел фотографии этого события — дедушка по материнской линии был фотографом-любителем и сделал тогда несколько снимков, будто хотел запечатлеть театральную постановку: неописуемо роскошный стол в столовой, кофейный сервиз и блюдо с мини-пирожными на маленьком столике в гостиной, белые шторы, хрустальные вазы с цветами, подсвечники и шелковая скатерть, салфетки и серебряные блюда, штофы с лимонадом, мальчик в костюме поднимает бокал, а молоденькая девушка в черном опускает глаза, она опускает глаза каждый раз, когда отец фотографирует ее. Хозяйка дома принарядилась, накрыла стол и украсила квартиру, похоже, она расстаралась на славу, чтобы спугнуть паренька. Тот даже не знает, какими ножами и в каком порядке пользоваться, он вообще не имеет представления о манерах. Он неправильно держит бокал, обхватив стекло неловкими толстыми пальцами, а ведь мама учила меня, что бокал нужно держать за ножку. Я часами могу разглядывать те фотографии. На них действительно запечатлена семейная драма: девочка рискует навсегда потерять своего возлюбленного, и тогда родители, ополчившись, сделаются еще строже, свяжут ее, запрут, если только этот ужин не пройдет сносно. Если она, девочка шестнадцати лет, не справится сегодня с этим немыслимым семейным обедом, если родители добьются своего и она бросит мальчишку ради более выгодной партии, выходца из хорошей семьи, — тогда меня не будет. А эти снимки останутся — будут валяться где-нибудь в ящике, в совершенно другой квартире, не знаю, где именно, я их никогда не увижу.
Не скажу, что я не любил бабушку, мамину маму, но чванство и тщеславие я всегда ненавидел. Не выношу тех, для кого имя и должность важнее всего: если бы все пошло как хотела бабушка, я бы не появился на свет. Некоторые имена я просто терпеть не могу, и громкие адреса тоже, когда их произносят, у меня перехватывает дух, меня начинает тошнить, как только я слышу эти знатные фамилии, бергенский высший свет, они будто застревают в горле и, перекрыв воздух, душат меня. Имена эти ставят под сомнение мою жизнь. Когда мне было девятнадцать, я влюбился в одну девушку, жившую в районе Калфарет, высокую брюнетку с голубыми глазами. Пожалуй, внешне она напоминала мне маму, а ее семья была одной из богатейших и самых знатных в городе. Та девушка пригласила меня домой на ужин, чтобы познакомить с родителями. Ее мать накрыла на стол, стоявший посреди гостиной, откуда открывался потрясающий вид на город, его улицы и огни. Мы расселись вокруг стола — ее мать с отцом, сама Анне, двое ее братьев и я. Мы ели закуску и запивали белым вином. Ели треску и запивали красным вином. Ел я аккуратно, а вино лишь пригубливал. Я поддерживал беседу, но никак не мог расслабиться, сам того не желая, я волновался, меня подташнивало, и это раздражало меня, а положение все ухудшалось. Я сидел за столом и отвечал на вопросы: где я живу, кто мои родители, что я изучаю и каковы мои дальнейшие перспективы, — ее матери хотелось знать все, и она все расспрашивала и расспрашивала. Мы съели десерт и запили его портвейном, я старался думать только об Анне, не сводил с нее глаз: она была такой прекрасной в темном платье и наброшенной на плечи белой вязаной кофте. На столе стояли белые тюльпаны. Серебряные подсвечники и блюдо с тортом, пирожные к кофе. Потом мы сидели за журнальным столиком, и я чувствовал, как по телу разливается тошнота, лоб покрывается испариной, волосы намокли от пота, а ладони стали влажными. Я поднялся и вышел в туалет, склонился над унитазом, и меня стошнило всем тем, что мы недавно ели, — орехами, рыбой, ежевикой и ветчиной.
Я сижу за столом, разглядываю фотографии, сделанные во время ужина в доме номер 7 по Рыночной улице, и думаю о том, что всё запросто могло сложиться совсем иначе. Будь мой отец таким же, как я, он бы тоже вышел в туалет, проблевался и решил бы, что ноги его больше не будет в этом доме, в этой семье. Если бы он не вынес унизительных расспросов и замечаний, давящей обстановки, тяжелого спертого воздуха и жары в гостиной, если бы он не выдержал всего этого и решил навсегда порвать с моей мамой, своей девушкой, то есть если б он был похож на меня и поступил как я, то меня бы не было. А снимки сейчас разглядывал бы совсем другой человек. Я с легкостью могу себе его представить: мужчина примерно моего возраста, только с другим именем и более знатной фамилией разглядывает фотографии своей матери. И среди прочих находит эти — снимки, сделанные во время ужина на Рыночной улице. На них Эльсе Марие Юханнессен сидит рядом со своим первым парнем, имя которого никому не известно или давно забыто. Может статься, тот другой писатель подумал бы, что эти двое не пара, изящная девочка и вырядившийся в костюм мальчик со слишком крупными руками и грубоватыми чертами лица. И вполне возможно, что тот другой тоже любил бы свою мать, умершую незадолго до этого, и что он тоже собирался рассказать историю, совсем другую.