фильма, ни ее саму, то вряд ли имею право что-то еще говорить на эту тему.
174. У Малларме было бы другое мнение. Для Малларме идеальная книга – книга с неразрезанными страницами, вечно хранящими свои тайны, как сложенное крыло птицы или нераскрытый веер.
175. Вива – Луи Уолдону, трахавшемуся с ней в «Грустном кино»:
«Никто не хочет видеть твой мерзкий член и яйца… Надо бы прикрыть».
Луи: «Тебе и не видно».
Вива: «Говорю, надо бы прикрыть».
176. В этой мысли есть что-то привлекательное, но, пожалуй, за свою жизнь я посмотрела слишком много грустного кино, чтобы всерьез впечатлиться. Когда привыкаешь к тому, что оно постоянно тебя окружает, мельчайший клочок сюжета или загадки вызывает волнение. Какая разница, что занесло этих людей в заурядный пригородный дом в Бербанке? Он не курьер, она не скучающая домохозяйка. Они не звезды; а их отверстия – вполне. Да отверзнутся.
177. Возможно, теперь яснее, почему мое сердце не дрогнуло, когда ты сказал мне, что месяцами носил мое последнее письмо с собой, не вскрывая. Может, у тебя на это были свои причины, какие угодно, но с моими у них мало общего. Я никогда бы не стала дарить тебе талисман, пустой сосуд, куда можно слить всю тоску, жуть или печаль, какой бы ни полнился твой день. Я написала письмо, потому что мне было что тебе сказать.
178. Ни Корнелл, ни Уорхол не впадали в заблуждение о том, что желание – это жажда. Для Уорхола секс был связан не столько с желанием, сколько с убиванием времени. Этим делом занимаются и гении, и тупицы, как и всем остальным на Фабрике: «да – да, нет – нет». Для Корнелла желание означало остроту, разрыв в монотонности жизни – в своих дневниках он называет это «искрой», «подъемом» или «перчинкой». Оно приносит не боль, а внезапное чувство благодати. Наверное, стоит отметить, что оба, Уорхол и Корнелл, в какие-то периоды своей жизни придерживались целибата.
179. Когда я представляю мужчину, практикующего целибат, – особенно такого, который даже не дрочит, – мне интересно, какие у него отношения со своим членом: что еще он с ним делает, как обращается с ним, как на него смотрит. О женщинах обычно такого вопроса не встает (вагина-как-отсутствие, вагина-как-нехватка: с глаз долой, из сердца вон). Но я склонна считать, что те, кто так думает или говорит, просто никогда не чувствовали, как пульсирует вульва, которой крайне необходимо потрахаться. Эта пульсация напрямую говорит о том, как сосет и извергается сердце.
180. Я еще ничего не сказала о принцессе синего королевства, и отчасти намеренно: неразумно раскрывать слишком много сведений о хорошем дилере – а она уже два десятка лет служит главным моим (и великолепным) поставщиком синевы. Но вот что я скажу: позавчера мне приснилось, что я прихожу к ней в лес. Она сидит по-турецки, как и я, но парит над землей. Не то чтобы она была божеством, просто я искала ее и теперь была у нее в гостях. Лес был прозрачным. Мы говорили. Она сказала, что молиться можно и на загрязнение окружающей среды, просто потому, что оно существует. Но рай – нет никакого рая, сказала она. И этого леса, в котором мы сидим, – его тоже нет.
181. Фармакон означает зелье, но, как указывает Жак Деррида и другие, в греческом языке не уточняется, яд или противоядие. В чаше, обвитой змеей, всё одно. Платон в диалогах обозначает этим словом всё: недуг, его причину, лекарство от него, чары, субстанцию, колдовство, искусственный цвет, краску. Платон не называет секс фармаконом, но впрочем, много рассуждая о любви, он едва ли говорит о сексе.
182. Известно, что в «Федре» письменная речь также называется фармаконом. Предмет спора Сократа и Федра – губит ли письменная речь память или помогает ей, обессиливает ли ум или избавляет его от забывчивости? Учитывая множественность значений фармакона, ответ на этот вопрос зависит, в некотором смысле, от перевода.
183. Гёте также обеспокоен разрушительным действием письма. В частности, он обеспокоен тем, как «удерживать перед собой живую сущность и не убивать ее словом»[44]. Должна признать, меня такие вещи больше не беспокоят. К счастью или к сожалению, не думаю, что письмо многое меняет, если оно вообще что-то меняет. По большей части, думаю, оно оставляет всё как есть. Что делает ваша поэзия? – Наверное, как бы придает языку голубой отлив (Джон Эшбери).
184. Письмо на самом деле имеет фантастическую уравнительную силу. Возможно, одну половину этих пропозиций я писала пьяная или под чем-то, а другую – на трезвую голову; возможно, одну половину я писала в исступленных рыданиях, а другую – в состоянии холодной отрешенности. Но теперь, когда они перемешаны бесконечное множество раз – теперь, когда они приведены, наконец, к форме единого бегущего вперед потока, – кто заметит разницу?
185. Вероятно, именно поэтому целый день письма, даже если работа бывает утомительной, не ощущается как «тяжелый трудовой день». Часто это занятие ощущается скорее как поиск решения уравнения – иногда вполне благодарно, но в основном как ушат холодной воды. Кстати, оно тоже убивает время.
186. Еще одна форма возвеличивания: обожествлять некое вещество, пусть даже впоследствии оно окажется сброшено с пьедестала как ложный идол. Именно этому приукрашиванию стремился положить конец французский поэт Гийом Аполлинер, выбирая заглавие для сборника стихотворений 1913 года: вместо L’eau de vie[45] – более точное и холодное Alcools[46].
187. Родственная форма возвеличивания – раздувать из разбитого сердца какую-то аллегорию. Терять любовь – так проще и понятнее. Точнее. Это тоже можно было бы оставить как есть. Но как объяснить то, что каждый раз, когда я протыкаю булавкой этот воздушный шар, он надувается обратно, стоит мне лишь отвернуться?
188. Как часто я воображала замкнутый мирок, который составляли наши тела и дыхания, хотя сейчас я едва ли могу вспомнить, как ты выглядишь, едва ли могу представить твое лицо.
189. Как часто у себя в голове я втайне проигрывала танец черной и красной лент в сосуде с водой, двух неистовых змеек – чувства и мысли. Чернила и кровь в бирюзовой воде – вот какие в сексе цвета.
190. Что было, то прошло. Это тоже можно было бы оставить как есть.
191. С другой стороны, нужно признать, что существуют постэффекты – впечатления, которые задерживаются надолго, даже когда их внешняя причина была устранена или самоустранилась. «Если смотреть на солнце, то образ его может сохраниться несколько дней, – писал Гёте. – Бойль рассказывает случай сохранения его в течение десяти лет»[47]. И кто посмеет сказать, что послеобразы менее реальны?