ТРОЩЕЙКИН:
Продолжай, продолжай. Мне становится интересно! Боже мой, до чего ты груба! До чего ты груба!
ЛЮБОВЬ:
Таких случаев был миллион, но, пожалуй, самым изящным твоим жестом в этом жанре было, когда ты воспользовался беспомощностью врага, чтобы ударить его по щеке. Впрочем, ты даже, кажется, не попал, а хватил по руке бедного Миши.
ТРОЩЕЙКИН:
Великолепно попал - можешь быть совершенно спокойна. Еще как попал! Но, пожалуйста, пожалуйста, продолжай. Мне крайне любопытно, до чего ты можешь договориться. И это сегодня… когда случилось страшное событие, перевернувшее все… Злая, неприятная баба.
ЛЮБОВЬ:
Слава богу, что оно случилось, это событие. Оно здорово нас встряхнуло и многое осветило. Ты черств, холоден, мелочен, нравственно вульгарен, ты эгоист, какого свет еще не видал. Ну а я тоже хороша в своем роде. Только не потому, что я "торговка костьём", как вы изволили выразиться. Если я груба и резка, то это ты меня сделал такой. Ах, Алеша, если бы ты не был так битком набит самим собой, до духоты, до темноты, ты, вероятно, увидел бы, что из меня сделалось за эти последние годы и в каком я состоянии сейчас.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, я сдерживаю себя, сдержись и ты. Я понимаю, что эта зверская ночь выбивает из строя и заставляет тебя говорить зверские вещи. Но возьми себя в руки.
ЛЮБОВЬ:
Нечего взять - все распалось.
ТРОЩЕЙКИН:
Ничего не распалось. Что ты фантазируешь? Люба, опомнись! Если мы иногда… ну, орем друг на друга, то это не значит, что мы с тобой несчастны. А сейчас мы как два затравленных животных, которые грызутся только потому, что им тесно и страшно.
ЛЮБОВЬ:
Нет, неправда. Неправда, Дело не в наших ссорах. Я даже больше тебе скажу: дело не в тебе. Я вполне допускаю, что ты был счастлив со мной, потому что в самом большом несчастье такой эгоист, как ты, всегда отыщет себе последний верный оплот в самом себе. Я отлично знаю, что, случись со мной что-нибудь, ты бы, конечно, очень огорчился, но вместе с тем быстренько перетасовал бы свои чувства, чтобы посмотреть, не выскочит ли какой-нибудь для тебя козырек, какая-нибудь выгода - о, совсем маленькая! - из факта моей гибели. И нашел бы, нашел бы! Хотя бы то, что жизнь стала бы ровно вдвое дешевле. Нет-нет, я знаю, это было бы совсем подсознательно и не так грубо, а просто маленькая мысленная субсидия в критический момент… Это очень страшно сказать, но когда мальчик умер, вот я убеждена, что ты подумал о том, что одной заботой меньше. Нигде нет таких жохов, как среди людей непрактичных. Но, конечно, я допускаю, что ты меня любишь по-своему.
ТРОЩЕЙКИН:
Это, вероятно, мне все снится: эта комната, эта дикая ночь, эта фурия. Иначе я отказываюсь понимать.
ЛЮБОВЬ:
А твое искусство! Твое искусство… Сначала я действительно думала, что ты чудный, яркий, драгоценный талант, но теперь я знаю, чего ты стоишь.
ТРОЩЕЙКИН:
Что это такое? Этого я еще не слыхал.
ЛЮБОВЬ:
Вот услышишь. Ты ничто, ты волчок, ты пустоцвет, ты пустой орех, слегка позолоченный, и ты никогда ничего не создашь, а всегда останешься тем, что ты есть, провинциальным портретистом с мечтой о какой-то лазурной пещере.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба! Люба! Вот это… по-твоему, плохо? Посмотри. Это - плохо?
ЛЮБОВЬ:
Не я так сужу, а все люди так о тебе судят. И они правы, потому что надо писать картины для людей, а не для услаждения какого-то чудовища, которое сидит в тебе и сосет.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, не может быть, чтобы ты говорила серьезно. Как же иначе, конечно, нужно писать для моего чудовища, для моего солитера, только для него.
ЛЮБОВЬ:
Ради бога, не начинай рассуждать. Я устала и сама не знаю, что говорю, а ты придираешься к словам.
ТРОЩЕЙКИН:
Твоя критика моего искусства, то есть самого моего главного и неприкосновенного, так глупа и несправедлива, что все прочие твои обвинения теряют смысл. Мою жизнь, мой характер можешь поносить сколько хочешь, заранее со всем соглашаюсь, но вот это находится вне твоей компетенции. Так что лучше брось.
ЛЮБОВЬ:
Да, говорить мне с тобой не стоит.
ТРОЩЕЙКИН:
Совершенно не стоит. Да сейчас и не до этого. Нынешняя ночь меня куда больше тревожит, чем вся наша вчерашняя жизнь. Если ты устала и у тебя заходит ум за разум, то молчи, а не… Люба, Люба, не мучь меня больше, чем я сам мучусь.
ЛЮБОВЬ:
О чем тебе мучиться? Ах, как тебе не совестно. Если даже представить себе маловероятное - что Леонид Барбашин сейчас проломит дверь, или влезет в это окно, или выйдет, как тень, из-за той ширмы, - если бы даже это случилось, то поверь, у меня есть простейший способ сразу все повернуть в другую сторону.
ТРОЩЕЙКИН:
В самом деле?
ЛЮБОВЬ:
О, да!
ТРОЩЕЙКИН:
А именно?
ЛЮБОВЬ:
Хочешь знать?
ТРОЩЕЙКИН:
Скажи, скажи.
ЛЮБОВЬ:
Так вот что я сделаю: я крикну ему, что я его люблю, что все было ошибкой, что я готова с ним бежать на край света…
ТРОЩЕЙКИН:
Да… немного того… мелодрама? Не знаю… А вдруг он не поверит, поймет, что хитрость? Нет, Люба, как-то не выходит. Звучит как будто логично, но… Нет, он обидится и тут же убьет.
ЛЮБОВЬ:
Вот все, что ты можешь мне сказать по этому поводу?
ТРОЩЕЙКИН:
Нет-нет, это все не то. Нет, Люба, -- как-то не художественно, плоско… Не знаю. Тебе не кажется, что там кто-то стоит, на той стороне? Там, дальше. Или это только тень листвы под фонарем?
ЛЮБОВЬ:
Это все, Алеша?
ТРОЩЕЙКИН:
Да, только тень.
ЛЮБОВЬ:
Ну, ты совсем как младенец из "Лесного царя". И главное -- это все было уже раз, все-все так было, ты сказал "тень", я сказала "младенец", и на этом вошла мама.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Я пришла с вами попрощаться. Хочу раньше лечь сегодня.
ЛЮБОВЬ:
Да, я тоже устала.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Какая ночь… Ветер как шумит…
ТРОЩЕЙКИН:
Ну, это по меньшей мере странно: на улице, можно сказать, лист не шелохнется.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Значит, это у меня в ушах.
ТРОЩЕЙКИН:
Или шепот музы.
ЛЮБОВЬ:
Алеша, сократись.
ТРОЩЕЙКИН:
Как хорошо и приятно, Антонина Павловна, правда? По городу -- может быть, в двух шагах от нас -- гуляет на воле негодяй, который поклялся убить вашу дочь, а у нас семейный уют, у нас лебеди делают батманы, у нас машиночка пишущая постукивает…
ЛЮБОВЬ:
Алеша, перестань моментально!
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Милый Алеша, ты меня оскорбить не можешь, а что до опасности - все в божьих руках.
ТРОЩЕЙКИН:
Не очень этим рукам доверяю.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Потому-то, голубчик, ты такой жалкий и злой.
ЛЮБОВЬ:
Господа, бросьте ссориться.
ТРОЩЕЙКИН:
Ну что ж, Антонина Павловна, не всем дана буддийская мудрость.
Звонок.
А, слава богу. Это мой сыщик. Слушай, Люба, я знаю, что это глупо, но я боюсь отпереть.
ЛЮБОВЬ:
Хорошо, я отопру.
ТРОЩЕЙКИН:
Нет-нет, погоди, как бы это сделать…
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
А разве Марфа уже спит?
ЛЮБОВЬ:
Марфа ушла. Алеша, пусти мою руку,
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Я отопру. Оставайтесь здесь. Меня Барбашиным не испугаешь.
ТРОЩЕЙКИН:
Спросите сперва через дверь.
ЛЮБОВЬ:
Я с тобой, мамочка.
Опять звонок. Антонина Павловна уходит направо.
ТРОЩЕЙКИН:
Странно. Почему он так энергично звонит? Как неприятно… Нет, Люба, я тебя все равно не пущу.
ЛЮБОВЬ:
Нет, ты меня пустишь.
ТРОЩЕЙКИН:
Оставь. Не вырывайся. Я ничего не слышу.
ЛЮБОВЬ:
Ты мне делаешь больно.
ТРОЩЕЙКИН:
Да ты не вертись. Дай послушать. Что это? Слышишь?
ЛЮБОВЬ:
Какая ты дрянь, Алеша!
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, уйдем лучше! (Тащит ее налево.)
ЛЮБОВЬ:
Вот трус…
ТРОЩЕЙКИН:
Мы успеем по черному ходу… Не смей! Стой!
Она вырывается. Одновременно входит справа Антонина Павловна.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Знаешь, Любушка, в передней до сих пор хрустит под ногами.
ТРОЩЕЙКИН:
Кто это был?
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
К тебе. Говорит, что ты его вызвал из сыскного бюро.