Журнал был перегружен публицистикой и критикой. Пространные статьи: Л. Шестова "Неистовые речи" (о Плотине), А. Лурье "Музыка Стравинского", П. Сувчинского "Два Ренессанса", Н. Трубецкого "Хождение за три моря". Обширный библиографический раздел, — где, кстати, дважды была упомянута Цветаева: как "периферийный гость" парижских "Современных записок" и как более солидный сотрудник пражской "Воли России"; в этом журнале 1925 год особенно прошел под знаком Марины Цветаевой. "Крысолов", занявший шесть номеров, — "патент на благородство напечатавшего его журнала перед судом Истории Литературы", — так торжественно писал поклонник цветаевского таланта Святополк-Мирский. А следом, за подписью "В. Ч.", шла заметка о второй книге "Благонамеренного", где были следующие слова:
"Статья М. Цветаевой "Поэт о критике" вызвала возмущения и нарекания. Ни один критик (или почитающий себя таковым) не прочтет ее равнодушно. Короткая и сжатая фраза, как удар хлыста. Направленная против всех, насильственно завладевших правом похвалы и осуждения, статья эта полезное чтение для многих, — о, очень многих".
"Версты" подтвердили литературный успех Марины Цветаевой.
* * *
"Пустилась как в плаванье в большую поэму. Неожиданность островов и подводных течений. Есть и рифы. Но есть и маяки".
Это Марина Ивановна писала 15 июля Саломее Николаевне Андрониковой (по мужу — Гальперн), дочери грузинского князя и внучатой племяннице поэта Плещеева, петербургской красавице, воспетой Мандельштамом в том же шестнадцатом году, когда были написаны его стихи к Цветаевой. Познакомил их Святополк-Мирский в Париже, где Саломея Николаевна жила уже шесть лет и была более или менее "устроена". Это вскоре позволит ей общими усилиями — своими и своих знакомых — помогать Цветаевой деньгами. Да, эта "красавица", принадлежавшая, по цветаевской классификации, к породе "роковых женщин", оказалась прежде всего отзывчивым человеком, исправно посылавшим Марине Ивановне ежемесячное "иждивение", как та именовала эту помощь. Во многих цветаевских письмах (а их Саломея сберегла свыше ста тридцати) — постоянные напоминания об этом "иждивении", просьбы прислать его пораньше, объяснения причин… (Много лет спустя, в шестидесятые годы, Ариадна Эфрон, приложившая большие усилия к тому, чтобы подлинники писем матери вернулись на родину, — ее желание С. Н. Андроникова выполнила, — с щепетильностью, смущением и неудовольствием говорила о том, что письма эти — "неприятные", и не хотела, чтобы их знали. Саломея же Николаевна сняла предварительно ксерокопии с писем и поначалу была даже не прочь издать их, но, узнав, что дочь Цветаевой против этого, не осуществила свое намерение.)
Итак, в середине июля, в промежутках между пляжем (жара, наконец, наступила) и домашними делами, Марина Ивановна работала над новой поэмой: "Как живет и работает черная лестница", — впоследствии — просто "Лестница", или "Поэма Лестницы". Ожил замысел, возникший вскоре после приезда в Париж и вдохновленный знакомством с бедной русской семьей, о которой вспоминала впоследствии Ариадна Эфрон.
Эта поэма, в отличие от предыдущих, написанных в Вандее и витающих в облаках общения с "заоблачными братьями"-поэтами, — двупланова. "Короткое замыкание" быта и бытия — вот ее двигатель. Лестница, бытовая и бытийная, — главное ее "лицо". Бытовая, реальная, шаткая, заплеванная, пропахшая чесноком, сотрясаемая торопливыми шагами бедняков, их мгновенной встречей, их "короткой спевкой"…
От грешного к грешнойНа лестнице спешнойХлеб нежности днешней.
Знаешь проповедьТех — мест?Кто работает,Тот — ест.…………….— Ох, спал бы и спал бы!Сжевала, сгноила, смолола!Торопятся фалды,Торопятся фалды,Торопятся полы…
Дважды в день тревожат черную лестницу добивающие ее шаги, кашель, мусор, запахи и т. д. Эта лестница — символ "Жизни, как она есть". И наконец наступает ночь — тишина…
Только ночью душе посылаются знаки оттуда, -
писала совсем юная Цветаева; писала и позже, верная себе постоянно. Вот и здесь в поэме открывается занавес в сокровенное, простым земным чувствам неподвластное: в суть вещей, которая обнажается только ночью…
Ночь — как бы высказать?Ночь — вещи исповедь.Ночь просит искренности.Вещь хочет высказаться —
Вся! Все унижены —Сплошь, до недвижимыхВплоть. Приступ выспренности:Вещь хочет выпрямиться.
(Поразительное суждение юной Ариадны Черновой в письме к В. Сосинскому от 25 июля:
"…разве Марина Ивановна не чувствует душу вещей — у нее оскаливаются кастрюли, у нее роман с вещами…")
Вещи оживают, бунтуют и стремятся вернуться в природное лоно, откуда их извлекли и из чего их "сделали" люди: "Прочь, ложь и ломанность! Тю — фяк: солома семь! Мат — рас: семь водоросль! Всё: вся: природа семь!"
Поэт присоединяется к этому бунту в обличительных строфах, восходящих к библейским представлениям, к книге книг человечества:
Мы, с ремеслами, мы, с заводами,Что мы сделали с раем, отданнымНам? Нож первый и первый лом,Что' мы сделали с первым днем?………………………….Дерево, доверчивое к звукуНаглых топоров и нудных пил,С яблоком протягивало руку.Человек — рубил…
Каким образом вещи, вещи бедных (а именно о них речь в поэме) могут осуществить свой бунт? Как и сам поэт, только одним: перестать существовать. Небытием. Потому что -
Вещи бедных — попросту — души.Оттого так чисто горят.
Пожар. "Ввысь, ввысь дым тот легкий!" Знакомый, излюбленный цветаевский образ. Близится финал поэмы, и вот уже лестница принимает как бы три обличия: "черная лестница" нищего дома, она же — библейская лестница из сна Иакова: одним концом в землю, другим — в небо: "А по лестнице — с жарко-спящими — Восходящие — нисходящие — Радуги…" Но она еще — и пожарная лестница. Ибо пожар в поэме, с одной стороны, есть вполне реальный пожар, возникший от игры детей со спичками ("Мать, к соседке вышедши, Позабыла спичечный Коробок"). Но он же — символический, спасительный огонь, уничтожающий неправедно устроенный мир во имя иного бытия — но уже не на земле.
Вновь и вновь рискуя повториться, заметим, сколь сильна и сложна была работа души поэта в течение вандейского жития. По-видимому, в конце работы над "Лестницей" Марина Ивановна получила письмо от Пастернака, так или иначе ее задевшее. Огорченный ее отзывом о "Лейтенанте Шмидте" и движимый требовательностью к себе и серьезным отношением к цветаевской критике, Борис Леонидович просил у нее разрешения снять посвящение ей. И еще в этом письме он, сильно волнуясь, писал о том, что страшно скучает по жене и что любит ее больше всего на свете. И рассказывал, что у него гостит поэт Николай Тихонов и что ему очень понравились "Крысолов" и "Поэма Конца". В ответ Марина Ивановна просила больше не писать ей. (Элементарная женская ревность и чувство собственности облекались у нее в усложненные психологические постулаты.) Еще более растревоженный Пастернак спешно отправил Цветаевой два письма — от 30 и 31 июля: "Не старайся понять. Я не могу писать тебе и ты мне не пиши… Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно… Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо…" И сообщал, что в доме Бриков читал "Поэму Конца" — вероятно, в присутствии Маяковского; там говорилось, что Цветаева — "наша", то есть, что так могли бы написать Пастернак или Маяковский…
А в седьмом номере "Красной нови" была помещена статья критика Д. А. Горбова "Мертвая красота и живучее безобразие", в которой Цветаевой отводились злобные слова по поводу ее очерка "Мои службы": "неплохая поэтесса, спору нет, но сплетница… первоклассная… в связи с режимом экономии коммунисты перестали быть такими добродушными, какими их изображает М. Цветаева, и научились гнать прочь тех, кто застрахован от понимания новой России собственной глупостью и злобой".
Эта гадость (по тем временам, впрочем, вещь нормальная) исходила не только с "Востока". Много недоброжелательства накапливалось и в эмиграции. Зависть, грызня, сплетни были частыми гостями в обиходе русских литераторов. С каждым годом увеличивалось размежевание людей. Мы не собираемся углубляться в сию тему. Скажем лишь, что политика, политические разногласия были порой лишь производным личных отношений, где царствовал, выражаясь языком одной старой книги, — "цинизм, не прикрытый даже ветошью романтики". И у Марины Ивановны появился такой недоброжелатель: Зинаида Гиппиус.