как и университетские сокурсники, не подозревали, что под маской бесшабашного и строптивого юнкера скрывается поэт. Уже идет работа над романом «Вадим» (1832–1834), написаны несколько поэм и такие стихотворения, как страшное «Предсказание» (1830), исповедальное «1831-го июня 11 дня», философская «Чаша жизни» (1831) и «Парус» (1832), одна из вершин лирики Лермонтова.
В 1834 году после окончания училища Лермонтов получает звание корнета (XIII класс) и зачисляется в лейб-гвардии Гусарский полк. В этом звании он прослужит пять лет, лишь в 1839 году получив звание поручика (X класс).
На служебном поприще юный корнет не прославился. Однако он стал завсегдатаем петербургских салонов, пережил несколько страстных любовных романов (замужество В. А. Лопухиной, в которую он был влюблен пять лет, было для него огромным потрясением).
В эти годы Лермонтов почти прекратил писать стихи и поэмы, обратившись к другим литературным родам. Главной его работой становится драма «Маскарад» (1835), три варианта которой (в трех, четырех и пяти действиях) были последовательно представлены в драматическую цензуру – и запрещены. Второй роман «Княгиня Лиговская» (1834–1835), как и первый, «Вадим», остался неоконченным. Однако уже здесь появился персонаж с фамилией Печорин.
Возвращение Лермонтова к лирике и подлинное рождение Поэта связано с гибелью другого поэта. «Имя его ‹Лермонтова› оставалось неизвестно большинству публики, когда в январе 1837 года мы все были внезапно поражены слухом о смерти Пушкина. Современники помнят, какое потрясение известие это произвело в Петербурге. Лермонтов не был лично знаком с Пушкиным, но мог и умел ценить его. Под свежим еще влиянием истинного горя и негодования, возбужденного в нем этим святотатственным убийством, он в один присест написал несколько строф, разнесшихся в два дня по всему городу. С тех пор всем, кому дорого русское слово, стало известно имя Лермонтова» (А. П. Шан-Гирей. «М. Ю. Лермонтов»).
«Смерть поэта» «с беспредельным жаром» читали юноши и «приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненной геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно» (В. В. Стасов, учащийся Училища правоведения, будущий художественный критик). Но эти стихи с похожим чувством читались и ближайшим окружением погибшего поэта: семейством Н. М. Карамзина, А. И. Тургеневым, В. А. Жуковским.
В некоторых списках стихотворения есть эпиграф, заимствованный из русского перевода трагедии французского драматурга Ж. Ротру «Венцеслав» (он воспроизводится и во многих изданиях сегодняшних изданиях): «Отмщенья, государь, отмщенья! / Паду к ногам твоим: / Будь справедлив и накажи убийцу, / Чтоб казнь его в позднейшие века / Твой правый суд потомству возвестила, / Чтоб видели злодеи в ней пример».
Лермонтов обращался к царю поверх голов «надменных потомков, свободы, гения и славы палачей». Но подавивший восстание декабристов император боялся свободного, непозволенного высказывания, даже обращенного к верховной власти. На предоставленную ему записку А. X. Бенкендорфа Николай I наложил резолюцию (оригинал по-французски): «Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермантова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого молодого человека и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону». (Пророческая комедия Грибоедова уже написана. Совсем недавно за публикацию «Философического письма» был объявлен сумасшедшим П. Я. Чаадаев.)
Так возникло «Дело о непозволительных стихах». (Предосудительным считался сам факт их написания и распространения. «Смерть поэта» будет опубликована за границей лишь в 1856 году, а в России – двумя годами позже, причем без последних, самых острых, шестнадцати строк.)
Лермонтов был посажен под арест в здании Главного штаба, как раз напротив императорского Зимнего дворца. К нему пускали лишь приносившего обед камердинера. По легенде, на серой бумаге, в которую заворачивали хлеб, с помощью вина, печной сажи и спичек он написал несколько стихотворений, относящихся к числу лучших в его творчестве: «Когда волнуется желтеющая нива…», «Я, Матерь Божия, нынче с молитвою…», «Узник» («Отворите мне темницу…»). Даже если серой бумаги и сажи со спичками не было, эти великие стихи действительно написаны в заключении. Следствие о «непозволительных стихах» вызвало к жизни другие стихи, не менее замечательные.
После допросов и объяснений Лермонтова и распространявшего стихи его друга С. А. Раевского строптивый корнет был переведен в Нижегородский драгунский полк (на самом деле это было понижение: из гвардии Лермонтов попал в обычную армию), а Раевский после одномесячного ареста отправлен еще дальше, на север, в Олонецкую губернию.
В известном пушкинском стихотворении изображено раздвоение человека и поэта и внезапное, волшебное превращение одного в другого.
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
‹…›
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
(«Поэт», 1827)
Мало кто догадывался, что из Петербурга в 1837 году был выслан уже не просто вольнодумец, выразивший свое негодование в стихах, но великий поэт, наследник Пушкина.
Великий поэт: подтвердив своей судьбою строчку
В финале «Тамани» Печорин называет себя «странствующим офицером, да еще с подорожной по казенной надобности». Это – автобиографическая черта. После высылки из Петербурга Лермонтов превращается в такого офицера, зависимого в своих передвижениях от воинской части и приказаний начальства. Нижегородский полк, куда он получил назначение, на самом деле стоял в Тифлисе: Лермонтов двигался по следам Грибоедова. По пути он заболел, останавливался для лечения в Ставрополе, Пятигорске и Кисловодске и самостоятельно, как позднее его Печорин, начал знакомство с окружающей жизнью, совсем не похожей на усадебную и петербургскую.
«С тех пор как выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил Линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже, – рассказывает он тоже высланному из Петербурга другу. – Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух – бальзам; хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь. ‹…› Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этому роду жизни» (С. А. Раевскому, вторая половина ноября – начало декабря