не требовала «прыжка веры»: ведь очевидно, что солнечная система управляется «разумной волей», «в совершенстве знающей механику и геометрию», которая и поддерживает в равновесии все ее разнообразные силы[1442].
Ньютон, очевидно, создал своего бога по своему образу и подобию. Однако, устав от споров и раздоров Реформации, христианские вожди охотно согласились обменять принцип sola scriptura, ведущий лишь к бесплодным конфликтам, на sola ratio. В начале XVIII столетия, по мере развития ньютоновой науки, новый теизм полностью укрепился на фундаменте разума. Как и Ньютон, деисты утверждали, что открыли изначальную веру, скрывавшуюся под покровом библейских сказок. Мэтью Тиндал (1655–1733) и Джон Толанд (1670–1722) на Британских островах, французский философ Вольтер (1694–1778), Бенджамин Франклин (1706–1790) и Томас Джефферсон (1743–1826) в американских колониях – все они стремились упрятать религию под мантию разума; цель их была в том, чтобы каждого человека научить мыслить логически, отличать здравое от нездравого и понимать истины, открытые наукой[1443].
Как и Спиноза, Джон Локк (1632–1704) отрицал необходимость откровения или аллегорий, поэтому считал, что библейские рассказы о творении и грехопадении следует понимать как фактическую истину, выражающую нашу потребность в искуплении. Поскольку логические утверждения не могут иметь одновременно несколько значений, никакая «прообразовательная» экзегеза невозможна: истолкование Библии должно подчиняться правилам рационального языка, чтобы каждый смог открыть истину самостоятельно:
Ибо наши простые идеи… которые являются основанием и единственным веществом всех наших познаний и представлений, должны основываться исключительно на разуме, под коим я имею в виду естественную способность – и ни в коем случае мы не должны получать их, или какую-либо из них, из откровения, передающегося из поколения в поколение[1444].
Кроме того, Локк дал рациональную санкцию отделению религии от политики, впервые предложенному Лютером. Религиозные войны, полагал он, были вызваны некоей роковой неспособностью смириться с чужой точкой зрения, в то время как религия есть дело «частного поиска», которое не должно подчиняться политике правительства. Смешивать религию и политику – опасная экзистенциальная ошибка:
Сама Церковь есть вещь абсолютно отличная и отдельная от общества. Границы с обеих сторон недвижны и нерушимы. Тот путает небеса и землю, предметы наиболее удаленные друг от друга и друг другу противоположные, кто смешивает эти два общества, по своим изначальным целям, занятиям и по всему вообще полностью и неизмеримо различные[1445].
Для большинства его современников это было вовсе не очевидно: ведь религия всегда призывала к социальному и политическому действию. Но современная «религия» в понимании Лютера и Локка стремилась опрокинуть эту социальную динамику и обратить внимание ищущего исключительно на самого себя.
Локк и другие либеральные философы принимали за аксиому, что рациональные методы экзегезы помогут открыть истинное значение библейских текстов – взгляд, в XVIII веке ставший общепринятым. Принципы интерпретации совершенно ясны, объяснял Иоганн Соломон Землер (1725–1791), преподаватель теологии в университете Галле:
Успешная герменевтика зависит от точного и полного знания библейского словаря и словоупотребления, а также от понимания и умения различать исторические обстоятельства библейских рассказов; кроме этого, необходимо уметь в наши дни говорить об этих предметах так, как требуют того иные времена и изменившиеся условия жизни наших собратьев-людей[1446].
Те, кто не мог принять историчность библейских повествований, по-прежнему настаивали на том, что истины христианства важны духовно. «Не потому религия истинна, что ей учили евангелисты и апостолы, – писал немецкий литератор Готхольд Лессинг (1729–1781), – но потому они учили ей, что она истинна»[1447].
Но у друга Локка Энтони Коллинза (1676–1729) мы находим уже признаки нового отношения. В «Рассуждении об основах и смысле христианского предания» (1724) он отвергает традиционную идею, что пророки Израиля предсказывали жизнь и смерть Иисуса. Они были обычными людьми и не могли предсказывать будущее; а предсказание Исаии о том, что дева родит сына, относится не к Деве Марии, а к обычной молодой женщине, жившей во времена царя Ахава. Рациональное утверждение не может иметь несколько смыслов одновременно, так что истинное значение Библии зависит от намерений ее человеческих авторов[1448]. Но такой подход угрожал единству библейского канона: ведь с самого начала христиане воспринимали «Ветхий Завет» и «Новый Завет» как единое целое. Землер в своей прорывной статье 1775 года пошел еще дальше: заявил, что Библия не идентична Слову Божьему, а библейский канон – чисто человеческое изобретение. Если рассмотреть каждую библейскую книгу в свете ее собственного исторического контекста, а не с нашей современной точки зрения, станет ясно, что некоторые библейские писания не имеют для нас сейчас особой религиозной ценности – так что люди должны сами для себя решать, какие книги включать в Библию[1449].
Рациональный этос Просвещения превращал экзегезу писания в утраченное искусство. Нигде не проявилось это так ясно, как в тревожных спорах об исторической достоверности библейских сюжетов, особенно острых в Англии и в Германии. Менялось само понятие истории. Впервые академические историки начали использовать для воссоздания точной картины прошлого современные научные методы, подкрепляя свои находки эмпирическими свидетельствами. Поскольку новая история «есть истина», заявлял шотландский философ Дэвид Юм (1711–1776), она «улучшает понимание и… укрепляет добродетель»[1450]. Широкую популярность обрели классические греческие и римские историки, искавшие в прошлом уроки, полезные для настоящего[1451]. Но как все это соотносится с библейскими рассказами, в которых то и дело встречаются из ряда вон выходящие чудеса и прочие сомнительные явления? В прошлом, как мы уже видели, люди не ждали исторической точности: они понимали, что перед ними мифы, в которых важен смысл. Но теперь, если мифы не соответствовали фактической истине, люди начинали подозревать в них «ложь». Дискуссия сосредоточилась на тех повествованиях, что сильнее всего влияли на христианское богословие: рассказ Книги Бытия о творении, грехопадение Адама и Евы и евангельские рассказы о чудесах.
Иные, как Зигмунд Якоб Баумгартен (1706–1757), занимали более стойкую позицию: они настаивали на том, что современные научные открытия никак не противоречат библейскому повествованию и что даже слова писания и литературные особенности каждой книги напрямую вдохновлены Богом. Баумгартен преподавал теологию в университете Галле, основанном вскоре после Тридцатилетней войны так называемыми пиетистами, движением в рамках протестантизма. Пиетизм стал реакцией против жесткой конфессиональной ортодоксии, порожденной Реформацией: вместо догматических тонкостей пиетисты сосредоточились на добрых делах и святой жизни. Ученые из Галле, желая поощрить внеконфессиональное чтение писания, выпустили Biblia Pentapla – пять разных переводов Библии, напечатанных бок о бок, чтобы и лютеране, и кальвинисты, и католики могли читать свою любимую версию, но, если какие-то выражения для них неясны, обращаться к другим. Такой либеральный подход побудил Землера принять более светский взгляд на писание; однако благочестивые пиетисты, придававшие большое значение индивидуальному