Вовка хныкал, клянчил — это не имело никакого успеха.
Только на третьи сутки, двадцать третьего, судьба сжалилась над ним. Рано утром, едва встав, он узнал, что из штаба бригады приходил красноармеец с повесткой. Дедушку вызвали «для дачи дополнительных показаний по делу гр. Трейфельда Н. Э.» Дедушка ушел с посланным и еще не возвращался.
Через полчаса, кое-как напившись чаю, Вовочка мгновенно и незаметно, — не успела бы спохватиться няня Груша! — выскользнул в сад.
В саду было мокро, влажно, пахло гарью, но сверху сквозь безнадежные осенние облака брезжило бледное солнце.
Всеобъемлющий гул и треск шел со всех сторон горизонта. Слышалась частая мелкая винтовочная стрельба. На западе и на востоке мягко, округло, как это бывает только в дождливые дни, подобно большим пузырям, лопались пушечные выстрелы. Гулкий, тупой звук одного еще не успевал прерваться, как к нему прирастал другой, третий. Иногда работали моторы: казалось — недалеко стоит на земле несколько самолетов.
Вова растерялся: куда же бежать? На что смотреть? К лестнице? В Подгорное? За парк?
Он еще стоял и колебался, когда воздух вокруг неожиданно вздрогнул, осел, раскололся. Три мощных отгула вернулись мгновенно со стороны Детского.
Вова понял: это, очевидно, вступила в бой тяжелая батарея со стороны Шоссейной. Не думая больше, он прокрался вдоль обсерваторских стен, вскарабкался по ржавой железной лесенке, перебежал с одной железной крыши на другую, куполообразную… И вот он на самом верху…
Настоящее, подлинное поле боя развернулось перед ним.
Солнце, проглянувшее между туч, осветило смутное, затянутое дымом, пространство. Впереди, прямо на юге, Вова увидел три или четыре пожара сразу. Черный и бурый дым клубился над Венерязями. Там, где была раньше деревня Новые Сузи, откуда носили, бывало, козье молоко, осталось теперь косматое облако серого пара; под дождем дым белел, приобретая ржавые рыжие подпалины.
Целые тучи гари всплывали вверх над Александровской, над Детскосельским парком; сквозь них проступала только опушка его. Совсем далеко влево был еще один очажок огня и дыма: это дымилась Московская Славянка. От Красного Села слышались непрерывная канонада, гул, тяжелые сотрясения. Но Вова впился в свой «собственный» пулковский сектор боя. Прижав к глазам бинокль, он надолго замер на месте.
Он видел множество белых, желтых, буроватых облачков над далекими Виттоловскими холмами. Не сразу он понял: это была шрапнель красной артиллерии, бившей по белым.
Белые отвечали от Виттолова. Их снаряды рвались то возле Волхонского шоссе, то совсем близко к парку, и подле Кокколева, и неподалеку от туйполовского пожарища — везде.
И вот там, под облачками этих вражеских выстрелов, между грязно-бурыми фонтанами разрывающихся на земле гранат, Вова нащупал взглядом множество крошечных серых фигурок. Они чуть заметно копошились редким пунктиром вдоль прямого, как стрела, шоссе. Некоторые из них лежали на земле, сливаясь с нею, другие вскакивали и пробегали несколько шагов по жидкой грязи поля, третьи, гораздо медленнее, плелись в сторону или назад.
Можно было подумать что угодно: что эти люди копают картофель, что они ловят руками скачущих в траве кузнечиков или полевых мышей, что они, как дети, играют в непонятную игру со сложными правилами. Нельзя было представить себе только одно: что эти люди — воюют; что это и есть бой; что там между ними летает по воздуху смерть; что им там, может быть, страшно, мучительно, горько теперь…
Современный бой трудно рассматривать издали. В нем почти незаметно участие человека.
Внезапно грохот канонады чудовищно усилился. Сразу показалось, что весь гром и рев, который до сих пор пульсировал в ушах, был пустяком, началом, прелюдией: это сорок полевых орудий, расположенных на равнине севернее Пулкова, под защитой Пулковской горы, разом обрушили на станцию Александровку, на примыкающее к ней полотно железных дорог, на шоссе торопливый, яростный огонь. Вся эта сторона сразу затянулась мглой.
В то же самое время (было, вероятно, около часу дня) «а закруглении Варшавской дороги, в выемке, вытянулись, подобно двум серым змейкам, два бронепоезда. Несколько секунд Вова видел, как они били по станции — сквозь фестоны разрывов, сквозь завесу пара и пыли, освещаемую бледными вспышками… Потом они исчезли в ней.
Мальчик на зеленой железной крыше обсерватории, оглушенный ревом артиллерии, потрясенный тем, что происходит перед его глазами, взъерошенный, бледный, метался от одного края здания к другому. Что там теперь творилось? Что?
Около часу дня двадцать третьего силы красных, сосредоточенные в центральном секторе боя, неожиданно, по собственному почину, ринулись на противника. Расположенные здесь части, увидев примчавшиеся к Александровке бронепоезда, услыхав, что белогвардейцев с утра уже выбивают из Детского, на своем участке обрушили решительный удар на врага.
Вова видел, как в сплошном грохоте стрельбы эти части хлынули на поле за парком. Он видел несколько странных машин на гусеничном ходу, полугрузовиков, полутанков; скрежеща по шоссе, вздымая тучи воды и грязи на поле, они двинулись впереди пехоты к Волхонке. Он видел, как россыпь наших шрапнелей стала густеть, слилась в сплошное облако разрывов, как цепи подкреплений хлынули к шоссе и, перекатившись через Волхонку, рассыпались вдали.
Жребий был брошен в эти минуты. То, что несколько долгих суток готовилось в тишине, в темноте, в тайне, теперь воплотилось в рассчитанную ярость могучей атаки.
В эти минуты белое командование уже воочию, без возможности исправить ее, увидело самую страшную свою ошибку.
Все свои планы генерал Юденич построил на том, что красные, — мощно или слабо, удачливо или несчастливо, но будут обороняться. А они, как и летом, сами перешли в сокрушительное наступление. Это решило судьбу битвы.
С того момента, как это стало несомненным, судьба северо-западной армии генерала Юденича была уже решена.
Время шло. Вова почувствовал, что его наверняка хватились, ищут, волнуются…
Глубоко вздохнув, он направился к зеленой лесенке. Но все же перед тем как слезть, он бросил последний жадный взгляд в сторону Детского. Что там теперь такое?
* * *
Рабочий отряд, в котором сражался Кирилл Зубков, прошел с боем весь великолепный Павловский парк. Впереди других частей, миновав город, дюфуровцы и ижорцы вырвались к станции Павловск-второй.
Белых приходилось выбивать отсюда шаг за шагом. Даже на круглой площадке, где девять бронзовых спутниц — муз — окружают гордо стоящего меж них Бельведерского Аполлона, даже здесь, на мокрых желтых листьях, стояли лужи крови, лежали, страдальчески оскалив зубы, мертвые: один поручик, два рядовых. Строгая женщина со слепыми глазами, со свитком в руке, — Клио, муза истории, — печально, презрительно и холодно смотрела на поручика со своего пьедестала. Падали последние листья. Тенькали синицы…
Зубков надолго запомнил это.
Двадцать третьего числа через деревню Тярлево он и его товарищи, идя под огнем отступающего противника вдоль путей дороги, подошли с юга к Детскосельскому вокзалу. Здесь они соединились с частями, наступавшими от Славянки через Новую.
Белый арьергард был раздавлен. Трупы валялись по всей привокзальной площади. Офицер, чернобородый дьявол, был, видно, здешний, царскосел: он удрал между горящими домами по той улице, которая от вокзала ведет к центру городка. Теперь на Детское с его парками давили уже с двух сторон. С северо-востока, от Шушар, от Большого Кузьмина, из-за оврага двинулись, то залегая, то вскакивая, первые волны бойцов второй дивизии. С юго-востока сквозь парк тоже слышалась приближающаяся стрельба. Это Зубков и те части, с которыми он связался, все плотнее надвигались из занятой ими части города.
Самого Кирилла Зубкова задержал тут неожиданный случай. На одной из улиц слышалась стрельба, крики. Какой-то отставший беляк забился в угловую комнату каменного домика возле ворот Александровского парка, чуть севернее сквера с памятником Пушкину, и бессмысленно, но очеь метко, с холодной яростью бил оттуда вдоль мостовой. Повидимому, он был отличным стрелком. Когда подоспел Зубков, трое красноармейцев были ранены, один убит. Взбешенные, бойцы намеревались поджечь дом. Их остановил только детский плач, доносившийся оттуда. Они перешли к осаде. Ребенок? Здесь?
Зубков не знал этого, а дело было, в сущности говоря, простое. В доме, пододвинув к окну небольшой диванчик, животом на нем лежал граф Борис Нирод. Положив винтовку на подоконник между двумя несгораемыми шкатулками, он поминутно целился и стрелял. Лицо его было совершенно бело, как у прокаженного, черные глаза горели сумасшедшим блеском, всклокоченная грязная борода прыгала. А черненькая девочка с вьющимися сухими волосами, с такими же черными глазами, как у отца, с ужасом глядя на него, как маленький испуганный и злой зверек, сидела, плача, на полу у самой стены между окнами. Повидимому, она давно уже просила его, умоляла о чем-то по-французски и по-русски: «Папа! Папа! Довольно! Я так боюсь. Папа!» Нирод или не слышал или не хотел слышать ее плача. Он стрелял, заряжал, выжидал, потом опять стрелял. В комнате кисло пахло бездымным порохом. Время от времени пули снаружи ударялись о раму, о стену, о потолок. Звеня, падали и разбивались стекла. С потолка сыпалась штукатурка.