Поздно вечером все в том же домике Потапова командарм передал это поздравление комдиву 172-й Ласкину. Испросил, как сутки назад:
— Дивизия жива?
Ласкин ответил, что жива, но уж не так уверенно, как прошлый раз. По численности в дивизии не оставалось и полка. Командир 747-го подполковник Шашло пал на своем НП, отбиваясь от просочившихся автоматчиков.
Но свою линию обороны на три четверти павшая дивизия все удерживала. Это было непонятно и удивительно. Фронт вдавливался, но прорвать его немцам нигде не удавалось. Потери противника были столь велики, что возникал вопрос: долго ли может он штурмовать с той же настойчивостью?
— На ваше направление выдвинется триста сорок пятая дивизия. До ее подхода вам надо непременно удержать занимаемые позиции…
345-я была единственным и последним резервом армии.
Третье утро вставало безветренное и душное. В воздухе висела не осевшая пыль вчерашних боев, и солнце кровавым глазом пронизывало ее. Высветилась нейтралка, пестрая от множества трупов вражеских солдат, которых не успели убрать за короткую ночь.
И снова ударила вражеская артиллерия, снова сотни самолетов повисли над истончившейся до предела ниточкой обороны. И снова пошли танки. Они скатывались в огромные воронки, выползая из них, вставали на дыбы, подставляя бронебойщикам черную полость «брюха». Большая группа танков вырвалась вперед и вышла на НП 514-го полка. Командир полка Устинов и комиссар Караев, с немногими бывшими при них людьми, встретили танки гранатами. Сколько подбили, некому было посчитать: все, находившиеся на НП, погибли в неравной схватке.
Уже и не было управления батальонами и ротами. Да и самих батальонов и рот не было. Рассыпанные по искромсанному пространству отдельные бойцы и небольшие группы без каких-либо команд огнем встречали противника, лавиной прущего в образовавшийся прорыв, чтобы если не остановить врага, если не задержать, то напоследок убить хотя бы еще одного. Шел час за часом, а немцам все не удавалось развить наметившийся прорыв, все мешала им эта неподвластная рациональному немецкому пониманию кровавая круговерть разрозненных боев.
«Слава Вам, бойцы, командиры и политработники соединения полковника Ласкина! О Вашей храбрости сложат песни, о Вашей стойкости в веках будут жить бессмертные легенды…» — Так начиналась очередная листовка поарма.
Героям славу поют! Каждому конкретному подвигу слагают песни. А как быть, когда и герои, и подвиги — без числа? Каждого не обнимешь, каждому в отдельности не споешь. Несмотря на безмерную усталость, временами вдруг просыпалась в Петрове душа художника, и в исчерченной синими и красными карандашами карте, на которую приходилось подолгу смотреть, виделись ему лица тех, кого уж не было, изломанные нечеловеческим напряжением силуэты бойцов, задымленные, осыпанные фейерверками огненных вспышек пологие горы. Он встряхивал головой, отбрасывая эта секундные видения, но не расстраивался, понимал: не галлюцинации это, просто бдительное подсознание дает возможность измученному мозгу отвлечься, отдохнуть…
А то вдруг волной накатывало сожаление об упущенной победе на Керченском полуострове. Если бы там фронт продержался, как здесь, первые трое суток, Манштейну пришлось бы отдать приказ о прекращении наступления и переходе к обороне. При превосходстве сил, какое имелось у нас на Керченском полуострове, немцы не стали бы истощать себя в бесплодных атаках, потому что неизбежен был бы переход наших войск в широкое контрнаступление.
Почему там позволили прорвать фронт в первый же день? Люди другие? Нет, Севастополь и Керчь черпали резервы из одного всенародного котла. Конечно, можно все свалить на просчеты командования, тем более что так оно и было. Но не хотелось Петрову все сводить к этому. Здесь, на Мекензиевых горах, тоже нарушена вся система связи, и ротами, взводами, отделениями по существу никто сверху не командовал. Но роты, взводы, отделения, даже отдельные бойцы стояли насмерть на своих совершенно разрушенных позициях. Что их удерживало от естественного в таких случаях стремления одиночки отойти, спастись? Сознание, что отходить некуда? Но ведь и на Керченском люди не могли не знать, что сбитые с позиций они покатятся по ровной солончаковой степи до самого пролива, переправиться через который будет не просто.
Как ни прикидывал Петров, оставалось только одно объяснение: у севастопольцев есть уверенность, что Севастополь не будет сдан ни при каких обстоятельствах. Все сводилось к моральному состоянию войск. Тяжелая повседневная работа по укреплению позиций, частые вылазки и контратаки, слеты снайперов и делегатские собрания, наконец, традиции, героические традиции Севастополя — все работало на то, что в эти тяжелые дни проявилось примерами неслыханной стойкости. Значит, корни успеха, с которым поздравило их командование Северо-Кавказским фронтом, уходят в прошлое, в далекое и близкое, в то, что не было у севастопольцев ни дня пассивного ожидания, был непрерывный бой, наступательный бой. На ушедшего после декабря в глухую оборону противника, на каменистый севастопольский грунт, на личные слабости, какие гнездятся в каждом человеке…
«Не будет сдан ни при каких обстоятельствах», — повторил про себя Петров. Как хотелось бы верить в это! Но он, командующий армией, не мог не думать об обстоятельствах, способных подвести. Да, севастопольцев не одолеть, если… Если будут подкрепления, будут боеприпасы. А поступление их целиком зависит от морских дорог. Вот где противник может нанести решающий удар, не здесь, на суше, а там, в море.
Не от штарма зависели морские дороги. Этим в первую очередь был озабочен командующий Севастопольским оборонительным районом адмирал Октябрьский, этим занимались многие другие люди, не подчиненные Петрову. Но взгляд его, устремленный на карту СОРа, все время соскальзывал к морю, к изломанным берегам бухт.
IV
В час ночи командарму доложили, что пришел эсминец «Бдительный», доставил пополнение, боезапас, авиамоторы, продовольствие.
— Сколько? — спросил он.
— Чего именно?
— Сколько боезапаса?
— Двести шестьдесят пять тонн.
Петров кивнул и снова уставился в карту, думая об этой «ахиллесовой пяте» обороны — острой нехватке боеприпасов. Бои только разворачиваются, а полковые пушки, гаубицы, вся дивизионная артиллерия сидят на голодном пайке. Полтора боекомплекта на орудие при таких боях — это же слезы.
— Вы бы поспали, Иван Ефимович! — жалостливо сказал ординарец.
— Да, да, — машинально ответил он. Снял пенсне, неторопливо протер, снова надел, постоял, зажмурившись, и стал выбираться к выходу из КП.
Ночь гудела поредевшими, но все не прекращавшимися орудийными раскатами передовой. Звезды казались особенно крупными и мерцали необычно, словно это были раздутые за день угли, которые кто-то усиленно ворошил невидимой кочергой.
— Поспите, Иван Ефимович, днем-то не удастся.
— Мне и сейчас не удастся…
Около трех часов ночи ему доложили о теплоходе «Абхазия», пришвартовавшемся в Сухарной балке, а потом об эсминце «Свободный».
— Сколько? — спросил Петров.
— Триста шестьдесят одна тонна.
Он кивнул, ничего не ответив, и было непонятно, удовлетворен этой цифрой или недоволен. Он думал о том, что вчера и позавчера приходили только по одной подлодке, а сегодня корабли пришли поздно и, стало быть, им придется остаться в бухте на весь день. Что это будет за день?!
Маленький катер крутился по бухте, стараясь поймать ветер. Дым, разноцветный в лучах зари, вырывался мощными клубами и растекался, застилая все непроглядной пеленой. Дым стлался и над бухтами, вырываясь из кузовов специально подогнанных машин такими плотными столбами, словно это были не кузова, а подвижные жерла оживших вулканов.
Там, где была «Абхазия», стоял одноголосый гул от криков и команд. Кашляя и ругаясь, бойцы сбегали по трапам на берег, суетливо строились в стороне. Сновали над бортом, призрачные в дыму, грузовые стрелы, подвешенные ящики. Их тотчас оттаскивали, грузили в автомашины, которые тут же и срывались с места, уезжали к передовой. Шоферы знали: только и пути до восхода солнца, пока не повисли над головой фашистские самолеты.
Первая тройка «юнкерсов» появилась в посветлевшем небе, когда над холмами Севастополя еще лежали ночные тени. Самолеты прошли над дымами, наугад сбросили бомбы.
— Давай раненых! — закричали с мостика «Абхазии».
Штольни были тут же, из них тотчас потянулась вереница носилок, словно санитары давно уже стояли наготове у выходов. Раненые заходились в кашле, ругали немцев, кто как мог, — шепотом и выкрикивая в голос. Сходни качались, но по ним все шли и шли люди, туда, на теплоход. Торопились: грузов много, раненых много, а времени в обрез. И только один человек, тот, что был на мостике, стоял неподвижно, с беспокойством вглядывался в светлеющую с каждой минутой пелену дыма. Он лучше многих других знал, что погрузка и разгрузка это лишь одна и не самая трудная половина дела. Трудней будет в море. Выходить до темноты? Это все равно, что выйти на расстрел. А день такой длинный, — не меньше пятнадцати часов. А в каждом часе по шестьдесят минут…