— Если они совсем отказываются, тогда — плохо; тогда вообще ничего нельзя сделать, а если только от солдатства, — тогда это просто, тогда только стоит поговорить с Александром Порфириевичем или, может, с Константином Аполлоновичем, и все будет устроено.
Алексей опять улыбнулся.
— Говори, с кем хочешь: и с Александром Порфириевичем, и с Константином, как там, Аполлоновичем, — а надо их спасти. Мужички они хозяйственные, семейственные, а по духу не нам с тобой чета. Убирать раненых, ходить за ранеными, — это они считают своим долгом, но стрелять и убивать и, главное, учиться этому никогда не будут.
— Ну, вот и отлично, ты мне дашь их имена, и я все устрою. Теперь много таких. А с другой стороны много других, помнишь Сергея, Бориса, Ивана, — они все побывали на фронте. Иван — тот Георгия получил и, знаешь, стал таким националистом, только и мечтает, как будет входить в Берлин... Всю свою подпольную работу забыли и вспоминать не хотят о ней иначе, как с сожалением. Все ж, как ты там ни говори и не мудрствуй, — а война — это великое дело!
— Путь Божий, — глухо сказал Алексей.
— Именно, именно, — ты вот сейчас меня осудил, и вообще я знаю, т.е. вернее чувствую, что ты меня осуждаешь за мою суетность; но верь мне, это не так. У меня еще живет тот уголек, который тогда горел, когда была сестра Маша, я иногда раздуваю его и тогда сам вижу всю мою суетность... Но, понимаешь, без этого нельзя, нужно, чтобы были и вы, и мы, тогда получается нечто целое, живое, настоящее. Нужно, чтобы был и Григорий Распутин, и твой старец Леонид, понимаешь? Иначе будет то, что хотят социалисты, что мне всегда мешает протянуть им до конца руку. Человек же — не машина, это надо не понять, а чувствовать, ты понимаешь... Я отлично знаю всю мою суету, но, Алексей. Ведь вот через эту суету я могу сделать то, что ты не можешь при всей твоей духовности, — выручить каких-то там никому, кроме тебя, неведомых Иванов, сидоров, петров, эту несчастную серую скотинку, которая безропотно заполняет окопы и, как какой-нибудь бык на бойне, подставляет свою голову смертельному удару. В том, что существуют одновременно и Григорий Распутин, и старец Леонид, есть какая-то особая мудрость, близкая к красоте. А красота в жизни — это, это... ну как тебе сказать, — в ней, должно быть, весь смысл всего мирозданья... Я увлекаюсь, я знаю, что то, что я говорю тебе, именуется далеким, ненужным, старающимся оправдать свое существование самодовольного благополучия, — но верь мне, Алексей, что я люблю тебя в эту минуту больше и становлюсь лучше от этой горящей во мне любви к тебе. Я так рад тебя видеть, дружище мой.
Русанов не выдержал и припал к плечу Алексея, обнял его и поцеловал, Алексей поцеловал его тоже.
— Я не осуждаю... И права не имею судить... Судит гордость, а я хочу быть смиренным. В том, что ты говорил, есть доля истины, поскольку все, что происходит с нами, происходит не по нашей воле, а по воле пославшего нас. — Не думай, что и я не суетен, к тебе меня привело не только то дело, о котором я тебе говорил, но и другое — любопытство. Скажи мне, что же дальше будет?
<Гл. 4. Рабочее движение>
ГЛАВА ПЯТАЯ
На второй год войны весна в Звенящем наступила внезапно. До 5-го марта еще стойко держались довольно крепкие морозы, а в ночь на шестое подул теплый, влажный юго-западный ветер, все небо заволокло тучами и пошел дождь. К утру почернели дороги, а к вечеру шестого зазвенели ручьи по оврагам. Десятого марта, в день сорока мучеников и день рождения Алексея Нивина, наступление весны было в полном разгаре. Кое-где уже появились проталины, по навозным кучам на дорогах разгуливали грачи, и вороны ломали сучья на белых березах и чинили свои прошлогодние гнезда. Зашумел и забурлил вешней водой овраг между Нивинским лесом и Звенящим, и Алексей Нивин, после того как он утром ходил к обедне в с. Кобельшу, думавший днем пойти в Звенящее, подойдя к оврагу, понял, что он на несколько дней отрезан от Звенящего.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
В этот день после трехдневного отсутствия выглянуло солнце. На голубом и, казалось, стеклянном, вот-вот разобьющемся небе быстро неслись подрумяненные солнцем облака. Белые березы в колке на берегу оврага как-то особенно ярко выделялись своими стволами среди порыжевшего фона их ветвей. Они сильно качались и махали своими ветвями и гудели особым весенним теплым шумом, точно стараясь передать одна другой что-то теплое, что волновало их.
— Уж все это было когда-то, — почти прошептал Алексей Нивин и ясно вспомнил другую березовую рощу, другой солнечный день, с другим голубым и таким же хрупким небом, по которому так же быстро бежали подрумяненные солнцем облака и под ними сестру Машу. Как живая, стояла она перед его глазами, обнимала березку и говорила, и Алексей Нивин услыхал отчетливо и ясно, как слышишь иногда стук своего сердца: “А я верю... А я верю, что и все животные, даже деревья и травы, и мы все будем вместе”.
— Будем вместе, — громко повторил Алексей и испугался звука своего голоса. Он снял картуз, ветер ласково стал перебирать его волосы... и вдруг совсем рядом на дне оврага раздался звенящий, протяжный крик: — Помогите!
Он очнулся. Внизу, где несколько деревьев протянули свои лапы с одного берега на другой и где поднявшаяся и бурлившая вода нанесла на эти лапы белый ствол березы, он увидал, что кто-то, — отблеск солнца в воде и ветви мешали ему разобрать кто, — судорожно цеплялся за ствол и старался выбраться из мутной, коричневого цвета воды. Бросив свой картуз и скинув полушубок, Алексей Нивин кинулся вниз.
Как он добрался, как он вытащил из воды испуганную и почти обессилевшую Соню Еремину и донес ее до своего жилья, — он никогда не мог себе ясно представить. Это было делом нескольких полубессознательных минут, — пришел он окончательно в себя от холода, когда подбирал свой полушубок и картуз, за которыми вернулся после того, как отнес Соню в избу.
— Маша родимая, сестра моя вечно любимая, как хорошо жить на свете! — прошептал он, глядя за небо, напяливая на себя полушубок, и вдруг ему неудержимо захотелось молиться, он упал на колени, прижался лбом к таявшему снегу, слезы душили его. — Господи, Боже Великий и Многомилостивый, — шептал он исступленно и быстро, и было хорошо, как давно уже не было.
То, что Соня Еремина чуть не погибла в овраге между Звенящим и Нивинским лесом, произошло из-за того, что она должна была бежать из отцовского дома. В это утро отец ее Григорий, ездивший в волостное правление, получил известие, что старший сын его Сергей, о котором уже больше трех месяцев не было никаких известий, в сражении при деревне Любицы пропал без вести.
Вернувшись домой, Григорий, хмурый и серьезный, вошел в избу.
— Ну, Марья, знать больно мы с тобой задолжали Богу-то. Терпел, терпел, а теперь все припомнил: Серегу, сына прибрал. Пишут, — пропал без вести.
Марья, вынимавшая горшки из печи, выронила ухват, подняла подол, закрыла им лицо, шатаясь, опустилась на лавку и заголосила:
— Ох, никогда не видать мне Сереженьки; никогда не прижать его ко груди своей.
— Ты не плачь, слезами-то горю не поможешь. Может, и вернется еще; ведь говорят тебе, пропал без вести только. А теперь вот платить приходится. Помнишь обещание-то свое?
— Ничего я не помню, ничего я не знаю... Знаю, что ни за что, ни про что родила я его. Не пожил, не нарадовался жизнью соколик мой, пропал бедный без вести. — И, дико вскрикнув, Марья схватила себя за голову, сильным рывком распустила волосы и упала на лавку, стеная и рыдая. Сидевшая под образами и что-то шившая Соня бросилась к ней, обняла ее и, сама плача и трясясь, старалась ее успокоить.
Григорий подошел к лавке, сел, положил руку на голову Сони и необычным ласковым голосом заговорил:
— Сонюшка, доченька моя, коли мать не помнит, то я помню, я, твой отец. Мы ведь с ней вместе обещали отдать тебя Богу. Я тянул все. Жаль было, — а теперь, видно, пора пришла, сам напомнил нам, не то и впрямь не вернется Серега. Платить надо, Сонюшка, мы все — плательщики. Ничего не пропишешь. Перед рождением твоим мать при смерти лежала. Я уж тогда платить хотел, к Пахому ходил. Мать вскинулась, говорит, не смей, не хочу со скопцом жить. И придумали мы тогда обои вместе, коль родится ребенок, отдать его Богу. Ты и родилась. Я жалел тебя, Сонюшка, — а видишь, что вышло. Бог, он — что? Он терпит, терпит, да ведь не век же терпеть будет. Все возьмет, да еще с процентами. Всеблагий, но и Всесильный, сказано про Него. Нет, уж видно теперь дальше тянуть не приходится, сбирайся тихонечко, — завтра поедем к Пахому.