Тишина стояла вокруг мертвая, изредка проходил пустой трамвай и, когда, вдруг затрещав, яркая, как молния, искра вольтовой дуги пробегала по его проводам, мы вздрагивали и щурились, как от разорвавшейся бомбы.
На следующий день я не успела еще прийти в себя после бессонной ночи, как к нам прибежала соседка. Лицо в слезах, руки дрожат:
— Дорогая Нина Ивановна, помогите, у меня сил нет, час целый верчусь, как помешанная.
— Что случилось? — спрашиваю.
Я знала, что муж ее уже уехал с предприятием, сыновья еще очень молодые, 16–18 лет.
— Сереженьку в ополчение берут, — вдруг застонала она. — Нина Ивановна, родная, я чувствую, что с ума схожу, какой же мой мальчик воин?
Усадив ее возле мамы, я пошла укладывать Сережины вещи.
В красненькой майке за столом сидел подросток, светлые волосы лезли ему на лоб, розовое лицо его было по-девичьи нежно.
Он был низенького роста и походил на мальчика лет тринадцати. При моем появлении он покраснел до ушей, застеснялся, как нашаливший ребенок.
— Вот что, Сереженька, — обратилась я к нему, стараясь ободрить его немного, — командуй, что куда укладывать, ты ведь уже взрослый мужчина.
— Нина Ивановна, вот мама огорчена, плачет… — начал он своим дрожащим от волнения голосом. — А я разве виноват? Пришли в техникум, записали всех, ну и меня вместе со всеми. Отправили по домам и сказали: сегодня же в три часа быть на сборном пункте. Ведь если бы я даже и не был там сегодня, так все равно, ко мне бы прямо сюда пришли, — он как будто оправдывался. — Ну что, мама не может понять?
— Не горюй, Сережа, ведь признайся, любил играть в войну во дворе с мальчиками, стрелять из рогатки, пистолетов, брать зазевавшихся ребят в плен. Ну, а сейчас пойдешь на настоящую войну и в плен будешь брать солдат настоящих.
Заулыбался, видно, перспектива взять в плен настоящего немца понравилась ему.
— Говорят они все высокие, это правда, Нина Ивановна?
— А ты выбирай пониже, не все, наверное — пошутила я, — а, впрочем, напиши нам о них, я их сама не видела. Подумаешь, большие значит виднее будут, а тебе спрятаться будет легче.
— Да я что же, я ничего. А вот маму жаль… как она плачет. Она меня одного за город не пускала съездить, а теперь спать ночами не будет, все будет думать.
Я уложила все.
— Ну, а теперь, Сережа, грудь колесом, и айда к маме.
Сережу проводили. Брата тоже дома не было, он с ним даже проститься не сумел. Времени дали ровно столько, сколько нужно было для сборов. На сборном пункте все стояло коромыслом, не успевали регистрировать. В какую сторону, на какой вокзал, куда кого отправлять — никто не знал.
Среди всех стояла знакомая женщина, обливаясь слезами.
— Вы что, мужа провожаете? — спросила я.
Муж ее, оказывается, ушел с первого дня войны на фронт, а сейчас она провожала сына.
Недели через две пришла Анна Михайловна, мать Сережи, показала письмо:
— Ну, вы посмотрите, разве не ребенок?
В письме он писал, что живут они в лесу, но где он не может сообщить… «Нина Ивановна положила мне лишние вещи, положила мне подушечку, но здесь ни у кого этого нет, и мне стыдно спать на ней… — и в конце: — Очень скучаю, напишите, как вы, как папа, Боря… Крепко целую… Адрес пока сообщить не могу».
— Подумайте. Ну, разве не ребенок? Он хочет знать, как мы. Просит написать, а адрес сообщить не может.
Декабрь-январь 1941–1942 годов, такие трескучие морозы, что птицы на лету замерзают. Из микрофона откуда-то доносится песня:
Вставай страна, огромная,Вставай на смертный бойС фашистской силой черноюС проклятою ордой…
По улице в центре Москвы идут колоны военных: молодые, здоровые красавцы. Подошел трамвай, полный закутанных кто во что горазд стариков в холодной полуголодной Москве. И до сих пор не могу забыть чувство боли и горечи, что колонны, колонны вот этих красавцев, красу и гордость нашей страны, гонят на убой, и что все они погибнут, чтобы спасти страну, в которой им жить уже не суждено. Спрашивается, кто дал право главе любого в мире правительства, какого бы то ни было государства совершать уголовные преступления, гнать на массовый убой, лишать жизни его граждан?
В эти дни в «Главцветмете» — не знаю, как он сюда попал — я встретила одного полковника авиации, который сказал, что ему удалось улететь с аэродрома, уже окруженного немцами, и что его самолет обстреляли свои же солдаты.
Обстановка была очень тяжелая, невыносимо больно было слушать сводки. Народ в недоумении смотрел на наши отступающие, почти безоружные войска.
Как же так?! Отправляют войска на фронт без оружия.
Вот так готовились к войне. Даже винтовок не хватает на всех и, невольно вспомнила, как во время Финской войны пришла к нам женщина, уполномоченная собирать носки, перчатки, ложки для отправки бойцам на фронт. Чему же можно было удивляться.
Годы и годы шел геноцид генофонда нашей страны
Надежда на избавление
«Война — это ужас», — говорили все. Но почти вслух высказывались предположения, что, может быть, война принесет избавление от Сталина и сталинского режима. Так дальше продолжаться не может. Я тоже не только думала, а почти была уверена, что те, кто вернутся с фронта, не захотят и дальше мириться с тем, что творил против народа Сталин, уберут его и разрушат созданную им машину убийств.
Жутко было думать, что довел он страну до такого состояния, что многим в самом начале войны даже Гитлер казался кем-то вроде избавителя.
И даже среди евреев были такие, кто думал так же и не торопился эвакуироваться. Например, когда я вернулась в Москву в декабре 1941 года, мне приятельница из Узбекистана сообщила, что мать ее мужа Феди Сторобина (сосланного в 1937 году на Колыму и погибшего там) отказалась выехать из в Москвы, и попросила меня навестить ее.
— Софья Семеновна, как же вы не побоялись остаться в такой ситуации в Москве, когда немцы были в трех шагах отсюда? — в недоумении спрашивала я.
— Полжизни прожила я в Германии и знаю немцев, как цивилизованных людей, и не верю всей этой пропаганде про них, ну, а если это все правда, то я кое-что припасла, на всякий случай. Вот вам ответ.
И, к сожалению, это был не единичный случай. Многие евреи, даже имея возможность эвакуироваться, а им предоставлялась эта возможность в первую очередь, не трогались с места, потому что или не верили сталинской пропаганде, или были настолько обижены и обозлены сталинскими, мягко говоря, «мероприятиями», что у многих было чувство — хоть с чертом, но против Сталина. И все они потом оказались в немецких концлагерях или погибли в душегубках.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});