— Себя вы, конечно, не считаете лакеем диктатора? — зло бросила Анна Курсай. — Хотя гордитесь, что верный исполнитель его решений!
Она раскраснелась, глаза её сверкали. Она была и осталась моим врагом. Я постарался ответить ей вежливо:
— Я последователь Гамова, Анна. Надеюсь, вам ясно различие этих понятий — лакей и последователь? За туалетом Гамова я не слежу.
Милошевская властно перевела разговор на другое.
— Генерал, скудные обеды и туалетные страдания диктатора меня не трогают. Но распространяющийся разброд тревожит. Моя страна бурлит. Я не уверена, что знаю, как патины поведут себя на референдуме. И Понсий, и Вилькомир растерялись, они перестали поносить один другого и притворяются, будто что-то решают втайне, а реально — ждут, что решат без них сами патины. Но я хочу знать, что будет завтра, то есть как вы поступите, если референдум опровергнет вас?
— Подчинюсь воле народа, какая она ни будет.
— Какая она будет — воля народа?
— Повторяю, это вы должны знать сами. И в этой связи сам задам вам несколько вопросов. С вами, Людмила, ясно — вы не знаете, как поведут себя патины на референдуме. Может быть, и не проводить у вас референдума? Это всё-таки внутреннее дело Латании. Я уступил вашей просьбе, но могу и отменить наше решение…
— Я не возьму назад нашей просьбы! Вы наши союзники, мы разделим ваши тяготы. Если я привезу отказ в референдуме, мне не простят, что считаю свой народ недостойным решать великие проблемы мировой политики, даже если решение потребует от нас жертв.
Я обратился к Луизе Путрамент:
— Ваш отец упросил меня присоединить и Нордаг к референдуму. Он уверен, что ваша страна не остановится перед жертвами, чтобы помочь свои друзьям коринам и клурам. Вы тоже убеждены в этом?
— Абсолютно! И пришла к вам, чтобы объявить: как бы ни ответили латаны на референдуме, наш ответ будет «да»! Планируя дальнейшие действия, вы должны заранее знать это.
— Буду знать. Теперь вы, Анна. Флория ещё недавно была частью нашей страны, но сейчас отделилась. Она долго ставила свой национальный эгоизм выше других истин и добродетелей. Вы хотите сказать, что характер вашего народа переменился?
— Я хочу сказать, что вы ненавидите мой народ и потому извращаете наш характер. Флоры тоже не терпят вас, генерал. Но великие истины добра и справедливости ближе нам, чем вы думаете. По всей моей маленькой стране развешиваются плакаты: « Наш совет Латании — ДА, ДА, ДА!» Именно это трёхкратное «да» и прозвучит на референдуме. Заранее исходите из этого.
— Буду из этого исходить. Ты, Елена?
Она слушала наш разговор, не поднимая головы. Она очень похудела и подурнела за то время, что прошло с нашего последнего свидания. Я внутренне грустно усмехнулся. Ничто уже не разделяло нас, кроме моей работы. Но мы, муж и жена, встречались ещё реже, чем живущие в разных городах любовники. Я попросту забыл о ней в каждодневной хлопотне. Она переживала вынужденную разлуку острей, чем я. Я смотрел на её вдруг постаревшее, но прекрасное лицо с чувством самоукора, мне хотелось оправдаться хоть добрым словом. Но подходящих слов не находилось. А она сказала, что в её ведомстве подготовка к помощи врагам закончена, в нужный момент все лекарства, оборудование и врачи отправятся, куда я прикажу, либо будут возвращены по своим прежним местам. Она произнесла невероятную формулу «помощь врагам» так просто, как будто в ней всё было естественно, как во фразе «помощь близким и родным». Она даже не заметила дикой несообразности своих слов. Но я заметил — и это не улучшило моего настроения.
— Подведём итоги, друзья, — сказал я. — Главный итог такой: я не понимаю, зачем вы пришли ко мне.
И опять за всех ответила Милошевская. Они хотели знать, какова будет реакция правительства, если референдум не даст желаемого для него ответа. Моё заявление, что всё совершится по воле народа, успокаивает их. Правда, остаётся неясность: как поведёт себя правительство, если половина скажет «да», половина «нет».
— В этом случае будем искать новое решение, заранее его не предрешаю, — сказал я. — Недавно я был твёрдо уверен, что ответ будет «нет». Появление на политической арене Сербина вносит коррективы в настроение людей. Но и «да», и «нет» означают одно: поражение самых высоких наших концепций, поражение главной философии Гамова.
Я не сомневался, что мой ответ поразит всех четырёх и от меня потребуют объяснений. И я дал такие объяснения. В чём была великая мысль Гамова? Поразить весь мир — и врагов больше — ещё неслыханным великодушием. Самопожертвование, равного которому ещё не было в истории, помощь врагу, который, возможно, эту немыслимую помощь обратит ударом в твою собственную грудь. Разве не таково содержание вопроса, обращённого к народу? Но если народ скажет «нет», это будет крушением всех планов Гамова оборвать войну не победой, не поражением, а неиспробованным методом — самопожертвованием. Великим добром перебороть великое зло — такова идея. И ответ «нет» похоронит эту идею. Мир ни с той, ни с другой воюющей стороны ещё не дорос до абсолютного добра и зла — вот что будет означать крохотное словечко «нет».
— Ответ «нет» будет характеризовать только наш народ, а не наших врагов, их возможная реакция нам неизвестна, — сказала Милошевская. — Но народ может ответить и «да». И тогда это будет огромной победой Гамова.
— Даже в этом случае победа великой идеи будет сопряжена с поражением этой же великой идеи.
— Генерал, мне неясно… Даже если враги?..
— Даже если враги предложат мир! Ибо присмотритесь к аргументации Гамова. Он уже не верит, что огромная идея государственного самопожертвования способна воспламенить все души. Он перенёс агитацию в иную плоскость. Он выставил самого себя решающим фактором политики — личность в качестве философского аргумента. Если вы меня любите, если хотите моего выздоровления, пожертвуйте четвертью своего продовольствия — вот что он потребовал от народа устами своего солдата Сербина. Гигантскую проблему мирового зла и добра он превращает в маленькую личную проблему — как ты относишься ко мне, ныне больному и беспомощному? Не поможешь ли мне кусочком своего хлеба? Вот как поворачивается ныне агитация Гамова. Вот какую исполинскую гирю — свою личность — он бросает на чашу мировых весов. Но разве это не свидетельствует о крушении его философской концепции? Он уже не осмеливается развивать спор на полной высоте своих высоких идей, он уже не верит в их действенность. Туалетные страдания, плохой сон, плохой аппетит, скачущая температура — вот ныне главные аргументы его философии. И они действуют! Готлиб Бар докладывал вчера, что в магазинах многие отказываются от гречневой крупы и просят их месячный паёк перечислить самому диктатору, которому может не хватить его пайка гречки.
Не знаю, дошла ли до женщин вся глубина моего негодования, но, когда я выговорился, Милошевская сказала:
— Будем думать о ваших словах. Но ведь из них вытекает, что вы уже не верите, что на референдуме народ скажет разумное «нет».
— Не знаю, не знаю. Спор вышел за межи политической логики, за межи обычного благоразумия, он ныне в сфере эмоций. У меня нет аргументов, которые могли бы перебороть сетования Сербина об аппетите и слабостях его хозяина. Будем ждать референдума.
Женщины ушли. Я улыбнулся Елене, кивнул ей. Она поняла, что я прошу не сердиться на меня, нас продолжают разлучать обстоятельства, а не чувства. Она всё понимала, она прощала — об этом сказали её кивок и улыбка.
Они ушли, а я сидел один — никого не принимал, никого не хотел видеть. Я продолжал беседовать с ушедшими женщинами. Я говорил им то мысленно, то вслух: «Если Гамов потерпит поражение, то это станет поражением всех его главных идей. А если победит, то ценой всё того же поражения идей. Он может победить, только потерпев крах». У меня ум заходил за разум, все мыслительные извилины в голове сворачивались набекрень. Я натолкнулся на парадокс, на стену, на логический забор, я не мог перепрыгнуть через него: Гамов решил утвердить себя, отказываясь от себя, — и выбрал своим глашатаем тупого Сербина! Это было невероятно и немыслимо, и вместе с тем абсолютно явно!
Я часто не соглашался с Гамовым, но никогда его не боялся, хотя он концентрировал в своих руках воистину необъятную власть. Я знал, что Гамов выше меня, он был моим учителем, я любил его, даже восставая на него. Ничтожного Сербина я презирал, мы были не только разного уровня, но попросту существовали в разных мирах. Но мы оба, он и я, являлись лишь орудиями в руках более могущественных… Я, глава правительства, страшился солдата, — со всей честностью признаюсь в этом.
9
До референдума оставалось два дня, и решительно не помню, совершались ли в эти последние дни какие-либо государственные дела. Я имею в виду дела, требовавшие моего участия. Я сидел перед стерео и рассматривал картинки, какие изволил показывать миру Омар Исиро. Ко мне являлся Павел Прищепа, коротко информировал о новостях в его ведомстве и тоже замирал рядом со мной перед стереовизором. Это было сейчас и для меня, и для него самое важное — смотреть и думать о том, что увиделось, всё снова смотреть, снова думать…