9
До референдума оставалось два дня, и решительно не помню, совершались ли в эти последние дни какие-либо государственные дела. Я имею в виду дела, требовавшие моего участия. Я сидел перед стерео и рассматривал картинки, какие изволил показывать миру Омар Исиро. Ко мне являлся Павел Прищепа, коротко информировал о новостях в его ведомстве и тоже замирал рядом со мной перед стереовизором. Это было сейчас и для меня, и для него самое важное — смотреть и думать о том, что увиделось, всё снова смотреть, снова думать…
Прищепа сказал с удивлением:
— Я думал, Сербин открыто обрушится на тебя за противодействие Гамову. А он всё талдычит о том, как Гамов спит, как варит его желудок, как он отказывается от своей любимой каши, как ворочается на кровати, как плохо выглядит… Абсолютная неспособность государственно мыслить у этого дурака.
Я невесело разъяснил Прищепе то, о чём недавно говорил четырём женщинам. Не дурак, а точный исполнитель нового плана Гамова. Я бы даже сказал — гениального по своей смелости плана. Гамов мог бы давно встать и властно командовать государством, но не хочет. Он заставляет себя болеть. Причём не притворяться, а реально болеть. Его болезнь ныне — величайший фактор мировых событий. И если он потерпит крах на референдуме, он умрёт, принудит свою болезнь доконать себя. Это будет, я уже не сомневаюсь в том — и Сербин без устали, непрестанно, доступными ему, а стало быть, и каждому словами предупреждает и о такой возможности. Он сближает Гамова с народом, делает каждого глупца, каждого эгоиста, каждого недотёпу равновеликим диктатору. Ибо постигнуть идею неслыханного государственного великодушия могут только великие умы — даже мы с тобой сомневаемся, окажется ли эффективной планируемая Гамовым жертва. А болеют все, каждый знает, что такое болезнь и что нужны какие-то чрезвычайные усилия, чтобы быстро выздороветь. Так просто то, на что настраивает каждого Сербин: плохо нашему хозяину, может и концы отдать, а лекарство в твоих руках, не жадничай, отдай четверть своего пайка — и воспрянет наш полковник! У каждого кружится голова, когда он представит себе то огромное богатство, какое надо безвозмездно вручить жестокому врагу, такая страшная государственная ответственность придавливает любого, нас с тобой она придавила, Павел. А отдать четверть своего пайка, чтобы выздоровел дорогой тебе человек, да это же пустяк, да я плюну тому в глаза, кто скажет, что я не способен на такое маленькое самопожертвование! Вот на какую почву перенёс наш спор Гамов, вот для чего ему нужен Сербин. И вот почему этот неумный фанатичный солдат вырос внезапно в такую политическую фигуру, что даже затемняет нас с тобой.
Прищепа хмуро глядел на меня.
— Ты, кажется, уже уверен в нашем поражении?
Я ответил не сразу:
— Во всяком случае, не удивлюсь, если референдум будет против нас.
Омар Исиро дни перед референдумом заполнял новостями из-за рубежа. Он делал это, конечно, с целью. На него самого действовали картинки, выводимые им в эфир. Они показывали, с какой надеждой, как страстно ждут в Корине и особенно в Клуре нашего благотворения, и не уставал разворачивать красочные собрания на площадях Фермора — толпы женщин и детей, крики, речи диких ораторов, выскакивающих на импровизированные трибуны, взбирающихся на столбы и деревья и орущих с высоты в толпу. Даже меня волновала та наивная вера в нашу доброту, какая охватывала толпу. Та необоснованная надежда на скорый мир и всеобщее благоволение, какое должен был принести референдум. И если эти стереомечты так сильно действовали на меня, то с какой же силой они должны были хватать за душу простого человека. В этом, похоже, и был план Исиро — показать каждому, чего от нас ждут, какие великие цели связывают с каждым голосом на референдуме. «Будь достоин самого себя!» — взывал Исиро к зрителю каждой своей картинкой из-за рубежа. И если я, взволнованный стереозрелищем, всё же не покорялся полностью его чарам, то лишь потому, что знал: чары эти — иллюзия, реальная власть в том же Клуре не в шумящей толпе, а в костлявых руках усатого Армана Плисса, а Плисс объявил, что не верит ни в какие благотворительные референдумы и не позволит дурить подготовленную к сражениям армию благостной болтовнёй, ни святость, ни сумасшествие не прописаны в штатах его дивизий…
И всего чаще показывал Исиро те наши города и земли, где складывалась прочная оппозиция большинству Ядра, мне лично. Особенно полюбилась ему Флория. Не было часа, чтобы в эфире не появлялись города и сельские дороги этой маленькой страны — и везде огромные плакаты с портретами Гамова, со злыми карикатурами на меня и истеричными призывами: «Да, да, да! Иного Семипалову от нас не услышать!», «Семипалов, трижды «да», вот наш ответ!». Почему-то всюду это «да» объявлялось не раз, не два, а непременно в триединстве. То же «да» звучало и в передачах из Нордага. Путрамент без хлопот возобновил своё президентство и объявил о договорённости со мной — продовольствие в Корину собирается заранее, а если нордаги не подтвердят его передачу коринам, то оно всё равно конфискуется военными властями латанов, но тогда в их пользу. Уверен, что такая перспектива делала немыслимым иное волеизъявление, кроме «да», — нордаги охотней добровольно сожгли бы свои припасы, чем одарили бы ими нас, а корины были всё же старые их друзья. Исиро, переходя к Нордагу, усердствовал в изображениях Луизы, дочери Путрамента. На уличных митингах и собраниях в залах эта рыжая веснушчатая чертовка была ещё горячей в речах, чем её отец, и на меньшую реакцию слушателей, чем неистовые овации, решительно не соглашалась. После несовершившейся казни на виселице она стала в своей стране не менее популярной, чем Людмила Милошевская в Патине, — та, правда, брала ещё красотой. Зато в передачах Исиро почти не появлялось картинок из Кортезии и наших бывших союзников на юге. Я попросил у Исиро объяснений. Он ответил, что в Кортезии интересных событий не происходит, все ждут референдума в Латании, в газетах — дискуссии о раздорах между руководителями нашей страны, но для эфира рассуждения не так интересны, как события на площадях. Уступая мне, Исиро два раза выводил на экран оправданную судом Радон Торкин, бывшая певица своим ещё сильным и звучным контральто страстно грозила добраться с оружием в руках до президента Аментолы, а Норма Фриз публично осуждала Аментолу за промедление с отправкой продовольствия. Всё было, в общем, малоинтересно. Большое впечатление произвела на меня лишь публичная речь самого Аментолы — президент жаловался на природу: бури в океане не дают кораблям, доверху гружённым провизией, выбираться из защищённых портов — положение точно такое, как нам изобразил его Казимир Штупа. Исиро подтвердил сетования Аментолы убедительными картинками — осенний океан из синего летом превратился в белую грохочущую пустыню, он весь вспучивался, выбрасывал вверх пенные валы, как протуберанцы: безумием было выпускать корабли в такой вулканизирующий океан. Бравый генерал Арман Плисс, пообещавший своим согражданам скорую заокеанскую помощь, мог убедиться, что природа пока ещё не подчиняется политикам и военным.
Эти картинки бушующего океана не могли не давить на чувства перед референдумом. Это понимал и я, и Омар Исиро. Я снова попенял ему, что он сознательно настраивает всех. Исиро огрызнулся, что его информация абсолютно правдива, а если она односторонне ориентирует людей, то таков ход самих мировых событий. Впрочем, я могу освободить его от министерства информации, если он не нравится. Исиро хорошо знал, что во время болезни Гамова я могу править, но не самоуправничать. Я дружески разъяснил, что охотно прогнал бы его, но это превышает мои возможности.
Референдум начался в шесть утра по местному времени. В Адане была ещё ночь, когда на востоке страны уже пошли к урнам. Исиро отметил сутки перед референдумом двумя важными стереозрелищами. Одно продолжалось почти десять часов, другое не заняло и двух минут — не знаю, какое подействовало острее. Первое — традиционный зарубежный стереообзор, второе — краткая речь Сербина. Обзор сводился к стереоинформации из Клура и зарисовкам из Корины. В Клуре совет церквей объявил суточный молебен о смягчении сердец злых и равнодушных. И мы увидели заполненные площади городов, это были в массе женщины и дети, мужчины сохраняли традиционную «гордость Клура», их было вдесятеро меньше, но были и они, и не только старики, но и в цветущем возрасте, правда, не цветущие, а худые, измождённые, жёлтая печать недоедания уже легла на все лица, истончила болезненной худобой шеи и руки. И все они опускались на колени, простирали к небу руки и громко молили вслед за торжественно возглашавшими молитву священниками на помостах: «Господи, смягчи души, воззри с высоты своей на нас, спаси наших невинных детей!» И тысячеголосый вопль, почти плач, сливался с гулом колоколов, медные голоса храмов несли и несли над землёй свои скорбные звоны, они сливались воедино — молящие плачи людей и тяжкие голоса металла…