соединившиеся, образовали синтаксически правильный отрывок, безвкусицу которого он, возможно, нипочем бы не заметил (в том взбудораженном состоянии, в котором находился), если бы не вспомнил (воспоминание, подтвержденное ремингтонированной копией его статьи), что здесь у него приводилась довольно уместная (во всех отношениях) цитата: «Insiste, anime meus, et adtende fortiter» («Будь настойчива, душа моя, напрягай сильнее»).
«Ты уверена, что не хочешь пойти в ресторан? – спросил он, когда Люсетта, казавшаяся в коротком вечернем платье еще более голой, чем в бикини, присоединилась у нему у дверей Гриля. – Там людно, и весело, и джаз вовсю мастурбирует. Нет?»
Она нежно покачала украшенной драгоценностями головой.
Им подали огромных сочных «креветок гругру» (желтые личинки красного пальмового долгоносика) и зажаренного медвежонка à la Tobakoff. Занято было около полудюжины столиков и, не считая отвратительного шума работающих двигателей, которого они не заметили за ленчем, все было приглушенным, мягким и покойным. Он воспользовался ее странным застенчивым молчанием, чтобы подробно рассказать об умершем перцептисте цветных карандашей г-не Мальдуне, а также о кингстонском случае глоссолалии, которым страдала одна юконка, говорившая на нескольких языках, напоминавших славянские, – какими, возможно, пользуются на Терре, но уж точно не в Эстотии. Увы, другой казус (с игрой слов на cas) завладел его вниманием на вневербальном уровне.
Она задавала вопросы с очаровательным видом по-ланьи преданной студентки, учащейся в заведении смешанного типа, однако от профессора не требовалось большой научной подготовки, чтобы понять, что ее прелестное смущение и пушистые низкие нотки ее голоса были столь же наигранными, как и ее полуденная экзальтация. На самом деле Люсетту терзали муки душевной смуты, совладать с которыми, приложив героические усилия, могла лишь аристократка-американка. Уже очень давно она внушила себе, что если заставит мужчину, в которого глупо, но непоправимо влюблена, переспать с ней хотя бы один раз, то ей каким-то чудом, с помощью какого-то редкостного содействия со стороны природы удастся превратить краткое тактильное событие в вечную духовную связь; но она сознавала и другое, что если этого не произойдет в первую же ночь их путешествия, их отношения вновь соскользнут к изнуряющей, безнадежной, безнадежно знакомой форме непрестанных взаимных пикировок и шуточек, с их всегдашней эротической подоплекой, ставшей хотя и привычной, но оттого не менее мучительной, чем всегда. Он проникся ее состоянием или, по крайней мере, в отчаянии полагал, что он понял его ретроспективно, к тому времени, когда в аптечном ящике прошлого, с хлопающей дверцей и падающей зубной щеткой, не нашлось другого лекарства, кроме бальзама атлантической прозы д-ра Генри.
Сумрачно глядя на ее худые обнаженные плечи, такие подвижные и гибкие, что казалось, она могла бы скрестить их перед собой, как стилизованные крылья ангела, Ван покорно думал о том, что если он продолжит следовать своему сокровенному кодексу чести, то ему придется вынести еще пять таких дней зудливого соблазна – и не только потому, что она была прелестна и удивительна, но и потому, что он никогда не мог продержаться без женской ласки дольше сорока восьми часов. Он боялся именно того, чего она так горячо желала: что как только он испробует ее рану и хватку этой раны, она будет держать его в ненасытном плену неделями, может быть, месяцами, а может быть, и дольше, но что неизбежно наступит жестокая разлука, с новой надеждой и старым отчаянием, которые никогда не обретут равновесия. А хуже всего было то, что, сознавая и стыдясь своего вожделения к больному ребенку, он чувствовал, что в темном сплетении древних эмоций этот стыд лишь обострял его похоть.
Они пили сладкий густой турецкий кофе, и Ван украдкой взглянул на свои ручные часики, чтобы установить – что? Как долго можно терпеть эту пытку самоотречения? Как скоро начнутся объявленные развлечения – танцевальное состязание или что там у них в программе? Ее возраст? (Люсинде Вин было всего пять часов от роду, если обратить вспять человеческое «течение времени».)
Она была такой трогательной душкой, что когда они выходили из Гриля, он не мог удержаться – ибо чувственность лучший питательный бульон роковой ошибки, – чтобы не погладить ее глянцевитое молодое плечо, идеальная бильбоковая округлость которого на одно мгновение, счастливейшее мгновение в ее жизни, попала в чашечку его ладони. Затем она пошла впереди него, так ощущая на себе его пристальный взгляд, как если бы выигрывала приз «за выдержку». Он мог описать ее платье лишь как ворох перьев (если у страусов бывают медно-рыжие завитки), подчеркивающих длину ее ног в ниноновых чулках и свободу ее широкой походки. Объективно говоря, элегантность Люсетты отличалась большей остротой, чем у ее «вагинальной» сестры. Когда они переходили от палубы к палубе, пересекали площадки, где русские матросы, одобрительно поглядывая на красивую пару, говорящую на их несравненном языке, споро натягивали бархатные канаты, Люсетта казалась ему каким-то акробатическим существом, нечувствительным к буйству моря. С негодованием джентльмена он обратил внимание на то, что ее надменно поднятый подбородок, черные крылья и легкая походка привлекали к себе не только невинные голубые взоры, но и дерзкие взгляды похотливых попутчиков. Он во всеуслышанье объявил, что следующий же нахальный примат получит пощечину, и, невольно попятившись назад, все еще нелепо-воинственно жестикулируя, упал в палубный шезлонг (он тоже слегка прокрутил катушку времени вспять), вызвав у нее звонкий смех. Чувствуя себя теперь намного более счастливой, наслаждаясь его галантной шампанской вспыльчивостью, она увела Вана прочь от миража своих поклонников, обратно к лифту.
Без особого интереса они осмотрели выставленные в витрине предметы роскоши. Люсетта усмехнулась, увидев купальный костюм из ткани с золотыми нитями. Вана озадачило наличие среди вещей нагайки и кирки. Полдюжины экземпляров «Зальцмана» в глянцевитых обложках импозантно возвышались между портретом красивого, задумчивого, теперь совершенно забытого автора и Минго-Бинговой вазой с иммортелями.
Он ухватился за красный канат, и они вошли в салон.
«На кого же она похожа? – спросила Люсетта. – En laid et en lard?»
«Не знаю, – солгал он. – На кого?»
«Это не важно, – сказала она. – Сегодня ты мой. Мой, мой, мой!»
Она цитировала Киплинга, ту строчку, с которой Ада, случалось, обращалась к Даку. Он огляделся в поисках соломинки прокрустовой прокрастинации.
«Пожалуйста, – сказала Люсетта, – я устала ходить, я слаба, меня лихорадит, я ненавижу штормы, давай уже пойдем в постель!»
«Эй, смотри-ка! – воскликнул он, указывая на афишу. – Здесь показывают нечто под названием “Последняя интрижка Дон Жуана”. Предварительный показ и только для взрослых. Прогрессивный “Тобаков”!»
«Это будет неденатурированная скука», сказала Люси (Школа Houssaie, 1890), но он уже отвел драпировку и вошел в зал.
Они попали к началу короткой вступительной картины о гренландском круизе, с бурными морями в преувеличенно-ярких цветах техниколора; не слишком занимательный сюжет, если