Штрум перечел письмо много раз. Каждый раз при чтении он испытывал чувство первопознания, которое испытывал в тот вечер на даче.
Может быть, его память инстинктивно сопротивлялась, не хотела и не могла включить в себя то, что своим постоянным наличием сделало бы жизнь невыносимой.
Казалось, все вокруг было таким же, как прежде, как и до отъезда его,— и почему-то все изменилось.
Так тяжело больной человек, перенося на ногах свою болезнь, продолжает работать, разговаривать с людьми, есть, пить, даже шутить и смеяться, но все вокруг кажется ему иным — и работа, и лица людей, и вкус хлеба, и запах табака, и тепло солнца.
И люди вокруг тоже замечают и чувствуют, что этот человек как-то по-иному работает, разговаривает, спорит, смеется, курит, словно он отдален от них легким и холодным туманом.
Как-то Людмила спросила у него:
— Ты о чем задумываешься, когда разговариваешь со мной?
— Да ни о чем, думаю о том, о чем говорю.
И в институте, когда он рассказывал Соколову о своих московских успехах, о неожиданных перспективах расширения работы, о деловых встречах с Пименовым, о беседах в отделе науки и об удивительной быстроте, с которой тут же осуществлялись все его предложения, Штрума не оставляло чувство, будто кто-то усталыми и грустными глазами смотрит на него и, слушая, покачивает головой.
И когда Штрум вспоминал о своей московской жизни, о красивой Нине, сердце его не начинало биться сильней и ему казалось, что все то было не с ним, а с кем-то другим и что все это не интересно… Нужно ли писать ей, думать о ней?
* * *
Александра Владимировна приехала в Казань вечером. О приезде своем она не предупредила, дверь ей открыла Надя, вернувшаяся накануне из колхоза.
Увидев бабушку в мужском черном пальто с маленьким узелком в руке, Надя бросилась к ней на шею.
— Мама, мама, бабушка приехала! — громко звала она и, целуя Александру Владимировну, скороговоркой спрашивала: — Как ты себя чувствуешь? Здорова? Где же Серёжа, где тетя Женя, а как же Вера?
Людмила Николаевна поспешно вышла навстречу матери, молча, так как от волнения у нее перехватило дыхание, стала целовать ей руки, щеки, глаза.
Александра Владимировна, сняв пальто, вошла в комнату, поправила волосы и, оглянувшись, сказала:
— Ну вот, приехала, принимайте гостью… а Виктор где?
— В институте, он сегодня поздно вернется,— ответила Надя.— Нашей бабушки Анны Семёновны уже, наверное, нет, немцы убили, папа получил письмо.
— Аню? — вскрикнула Александра Владимировна.
Людмила, увидев, как побледнело лицо матери, произнесла:
— Надя, что ты вдруг, как обухом.
Александра Владимировна некоторое время молча стояла у стола, потом стала ходить по комнате и остановилась перед маленьким столиком, сняла деревянную коробочку и стала рассматривать ее.
— Я помню эту коробочку, Маруся тебе подарила ее,— сказала она.
— Да, Маруся,— ответила Людмила.
Некоторое время мать и дочь, одинаково нахмурив брови и сжав губы, смотрели друг на друга.
— Вот как пришлось нам встретиться, Люда,— сказала Александра Владимировна.— Вот и Марусю потеряла, вот и Аню Штрум, а сама все живу. Но раз жива, то надо жить.
Она повернулась к Наде и вдруг спросила:
— Ты в каком классе, колхозница?
— Перешла в десятый,— плача, ответила Надя.
— Мама, ты как хочешь, раньше чаю попить или помыться, горячая вода есть.
— Помоюсь, а потом уж будем чай пить.— Александра Владимировна развела руками и добавила: — Яко наг, яко благ. Ты мне дай белье, платье, полотенце и мыло — у меня все сгорело.
— Все, все, мамочка, есть, все будет. Почему Женя не приехала, ведь и она в чем была из огня вышла?
— Женя поступила на работу. После этих страшных дней она сказала мне: «Пойду работать, как Маруся советовала». Встретила в Куйбышеве знакомого, он ее устроил в военно-конструкторское бюро старшим чертежником, она ведь прекрасно чертит. Знаешь Женю. Все запоем делает — начала работать, так уж по восемнадцать часов в сутки. Да и я не буду у вас на хлебах, завтра же начну устраиваться на работу. У Виктора есть связь с заводами?
— После, после,— сказала Людмила Николаевна, вынимая из чемодана белье,— тебе надо отдохнуть, оправиться после потрясения.
— Пойдем, покажи, где помыться мне,— сказала Александра Владимировна.— Надя как загорела, выросла и удивительно на Аню стала похожа, у меня есть фотография, снята, когда Ане было восемнадцать лет. И глаза, и рот, и общее выражение.
Она обняла Надю за плечи, и все пошли на кухню, где на плите стоял бак с горячей водой.
— Какая роскошь, море кипятку, на пароходе чашечка кипяточку — это целое событие было,— проговорила Александра Владимировна.
Пока Александра Владимировна мылась, Людмила готовила ужин. Она накрыла стол скатертью, той, что клалась лишь несколько раз в год — на праздники и в день рождения детей. Она вынула все запасы свои, поставила на стол пироги, испеченные из детской муки к приезду мужа и дочери, отсыпала половину конфет, спрятанных для сына.
Потом она принесла из передней сверток Александры Владимировны и развернула его. Как-то по-особому трогательно рядом с убранным столом выглядел этот узелок, привезенный матерью: надломленная половина кирпичика солдатского хлеба, побелевшего от черствости, словно тронутого сединой, соль в спичечной коробке, три вареные картофелины «в мундире», вялая луковка, детская простынка, видимо служившая матери в дороге полотенцем.
В истертую на сгибах газету был завернут пакет старых писем. Людмила быстро перебрала их и, не читая, узнавала на пожелтевших от времени страницах детский почерк сестер, косой, мелкий почерк покойного отца, увидела страничку из Толиной тетрадки, исписанную прямыми ровными буквами, два письма от Нади, открытку, писанную рукой свекрови. Среди писем лежали фотографии близких, и странно, больно и тревожно стало ей при взгляде на родные лица. Все они: и ушедшие из жизни, и живые, разбросанные судьбой по великой суровой земле,— здесь были собраны вместе.
Людмила с какой-то особой, никогда не испытанной силой почувствовала нежность и благодарность к матери, заботливо вынесшей из сталинградского огня эти старые письма и фотографии, к матери, бережно и навечно объединившей в своей душе всех близких, память об ушедших, тревогу о живущих.
Любовь матери была так же драгоценна, проста и нужна, как этот кусок солдатского хлеба, лежащий в раскрытом узелке.
Александра Владимировна вышла из кухни. В домашнем платье дочери, оказавшемся для нее слишком просторным, она выглядела особенно худой. Ее порозовевшее, с капельками пота лицо казалось помолодевшим и одновременно приобрело выражение грусти и усталости.
Она оглядела накрытый дочерью стол и проговорила:
— Вот и попала с корабля на бал.
Людмила обняла мать и подвела ее к столу.
— Ты на сколько старше Маруси? — спросила мать и сама ответила: — На три года и шесть месяцев.
Садясь за стол, Александра Владимировна сказала:
— Кажется, вчера это было: на мой день рождения Женя затеяла пироги печь, сели за стол — Маруся, Женя, Серёжа, Толя, Вера, Степан, друзья наши, Андреев, Соня Левинтон, тесно было за столом, а сегодня… и дом сгорел, и стол, за которым мы сидим, сгорел. Вот и все мы: Надя, ты да я… Маруси нет, не верю! — громко произнесла она.
Они долго молчали.
— Папа скоро придет,— сказала Надя, которой невыносимо стало молчание.
— Ах, Аня, Аня,— тихо проговорила Александра Владимировна,— одна жила, одна умерла.
— Мама, ты не представляешь даже, какое это счастье — тебя видеть,— сказала Людмила Николаевна.
После чая Людмила уговорила мать лечь в постель, села возле нее, и они разговаривали вполголоса до двенадцати часов.
Виктор Павлович вернулся из института во втором часу ночи, когда все спали.
Он подошел к постели Александры Владимировны и долго смотрел на ее седую голову, прислушивался к негромкому мерному дыханию. Ему вспомнилась фраза из письма матери: «Видела сегодня во сне Сашеньку Шапошникову».
Лицо Александры Владимировны поморщилось, углы рта дрогнули, но спящая не застонала, не заплакала, а едва заметно улыбнулась.
Виктор Павлович тихо прошел к себе в комнату и начал раздеваться. Ему казалось, что встреча с матерью Людмилы будет для него очень тяжела, что, увидев старую подругу матери, он ощутит новый приступ боли и тоски. Но оказалось не так — умиленное чувство охватило его. Так после невыносимо мучительного, сухого мороза, сковавшего своей железной жестокостью землю, стволы деревьев и даже самое [18] солнце, тускло багровеющее в ледяном воздушном тумане, вдруг дохнет прелесть жизни, и чуть влажный, кажущийся теплым снег тихо коснется земли, и кажется, что и в январской тьме вся природа охвачена предчувствием весеннего чуда.