с хутора за книгами. Этот юноша — блондин, высокого роста, худощавый, симпатичной наружности, с мягким ласкающим взглядом добрых, задумчивых глаз — был Александр Иванович Эртель. Тогда ему было не более 20 лет.
С первого же нашего свидания, можно сказать, с первых же слов — он внушил мне доверие к себе, и я близко познакомился с ним. И теперь воспоминание о нем составляет одно из лучших, светлых моих воспоминаний. А ведь на жизненном пути у меня было немало встреч во всех слоях общества, начиная с так называемых «высокопоставленных лиц» и кончая крестьянином-бедняком. Среди знакомых лиц, живо и ярко сохранившихся в моей памяти, образ А. И. Эртеля — наряду с немногими другими — особенно рельефно запечатлелся в моих воспоминаниях.
Это был человек, богато одаренный умственными силами, умело и широко воспользовавшийся средствами к самообразованию, деятельный, энергичный, человек великодушный, всегда, при всякой возможности оказывавший помощь ближним, делавший добро — но без шума, без реклам, человек с душой нежной, чуткой, отзывчивой… Не мог он безучастно проходить мимо людского горя, только не всегда было в его силах облегчить это горе. Близко, горячо к сердцу принимал он страдания рабочего народа — особенно крестьянского населения, и не потому, конечно, чтобы он игнорировал массу заводских и фабричных рабочих, вовсе нет! Он был человек настолько всесторонне развитый, что решительно не мог игнорировать этих тружеников, но жизнь его с ранних лет сложилась так, что ему пришлось быть постоянно бок о бок с крестьянами; он знал их быт, знал темные и светлые его стороны и, нимало не идеализируя крестьянина, любил его и жалел его всего более за его темноту, за невежество, делавшее его, богатыря, беспомощным и бессильным существом, которым командовал всякий, кому было не лень.
Эртель сходился с крестьянами, не как барин, но как «свой человек»; в среде народа у него были не только добрые знакомые, но и друзья, и последнее обстоятельство дало ему возможность не только основательно познакомиться с внешним бытом народа, но и заглянуть ему в душу, уловить его затаенные думы, надежды, чаяния и мечты…
Знакомство мое с Эртелем продолжалось 33 года, и немало сцен и целых эпизодов сохранила моя память из времени моего знакомства с ним.
II.
В декабре 1876 г. я опять быль в Усмани и новый (1877 г.) встречал на хуторе у Эртеля. Ездили мы к нему втроем — жена моя, Анюта Федотова (дочь Ив. Вас.) и я. Помню, мы выехали из Усмани уже в сумерки…
Здесь я должен сказать несколько слов об Анюте Федотовой. Коротка была ее жизнь и закончилась трагически…
В то время, когда мы с нею ездили к Эртелю на хутор, она была еще совсем девочкой, вероятно, лет 10–11. Через несколько лет после того Анюта приехала в Петербург, готовилась поступать на курсы, но была арестована и попала в дом предварительного заключения. Теперь я не помню в точности, за что она была арестована, — то ли ее адрес оказался у кого-то серьезно замешенных в политическом деле, то ли нашлись у нее какие-то листки, — только помню, что за сущие пустяки. Продержали ее несколько месяцев в одиночном заключении и выпустили «на волю» в последнем градусе чахотки; «на воле» Анюта пробыла один день, а затем ее отвезли в рождественские бараки, где она вскоре же и умерла.
Так безжалостно, ни для кого не нужно, скосили едва распустившийся цветок…
Едва ли Анюте было в то время 20 лет. Притом она была очень моложава, казалась девочкой… По выходе же из заточения, она оказалась постаревшею на много лет, и когда она лежала уже в покойницкой, ее можно было принять за старушку. На похороны ждали из Усмани ее мать. Но, приехав в предполагаемый день похорон и прямо с вокзала придя в рождественские бараки, несчастная мать, убитая горем, уже не нашла трупа своей дочери. Ночью полиция похитила труп и неизвестно где похоронила… Матери хотелось найти хоть могилку своей Анюты, но напрасно она оббивала пороги всяких полицейских властей, так и не добилась толку…
III.
Итак, продолжаю…
Мы ехали на хутор. Синие сумерки уже перешли в белесоватую мглистую зимнюю ночь. Снежные равнины бесконечной белой пеленой расстилались по сторонам плохо проезженной степной дороги. Лишь изредка попадались нам деревушки и одиноко стоявшие хутора.
Уже не очень далеко от хутора, который арендовал Эртель, нас застигла метель. Мы прозябли и зашли было погреться в какую-то избу. Изба была небольшая — сравнительно с крестьянскими избами северной России, и в ней вповалку спали 18 человек. Воздух в избе был до того невыносимо удушлив, что мы, несмотря на все наше желание поотогреться, не могли выдержать и пяти минут, опять вышли на мороз и нашли за лучшее поскорее отправиться в путь.
Добрались мы до хутора уже поздно. Конечно, радушный хозяин нас живо обогрел. На столе появился весело шумящий самовар, груды всякого печенья и различные вкусные деревенские яства.
Поэзией обвеяны для меня те дни, те святочные вечера, которые я провел на этом степном хуторе в обществе Эртеля.
Время летело незаметно. Задушевная беседа сменялась шутками, безобидными остротами, смехом, шутки и смех сменялись тихою, меланхоличною игрою на гитаре… Мне было хорошо, уютно, и я с наслаждением здесь отдыхал после петербургского «коловращения людей».
Помню, школьники приезжали славить со своим учителем, пели различные песни и, между прочим, очень выразительно спели известное никитинское стихотворение «Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток». Певцов, конечно, угощали, одарили всякими сластями. Приезжали еще кое-кто из соседей, но вообще посетителей было немного… Чаще мы оставались одни с хозяевами.
Помню, как однажды с Эртелем поздно вечером мы ездили кататься. Лошадь бежала спокойной, мерной рысью; сани неслышно скользили по мягкой дороге. Бодрящим морозным воздухом веяло нам в лицо… Над головой искрилось огнями темно-синее ночное небо, по сторонам дороги расстилались снежные равнины, серебрившиеся в сиянии