Я всё более и более укрепляюсь во мнении, что кяхтинский торг поднимает цену на некоторые товары только случайно, и это могло бы также явиться подтверждением моего суждения, противного общепринятому, которое я высказал в одном из писем к вашему сиятельству по поводу торговли с китайцами. Я обещал прислать пояснение, и вот уже более полугода, как письмо мною написано; но, поскольку оно значительно превосходит размеры обычного письма, я полагал, что не должен затруднять ваше внимание кучей подробностей и мелочей, которые, приводя меня довольно часто, может быть, и к ложным заключениям, не могут не нагонять скуку. Тем не менее, желая выполнить свое обязательство, пусть с опозданием — и даже с большим! — я прилагаю к сему краткое содержание моего длинного и скучного письма и буду премного счастлив, если ваше сиятельство удостоите его взглядом.
Позвольте мне высказать здесь соображения о торговле с китайцами. Из всего, что я слышал (мое утверждение основано только на слухах, возможно и совершенно превратных, и за него я не ручаюсь), можно вывести, что способы этой торговли должны быть в некоторых отношениях преобразованы. Доверие и честность не только не лежат в основе сделок между русскими и китайскими купцами, но как те, так и другие делают всё на свете, чтобы лучше обмануть друг друга; и когда обман удается, обманщик потешается простотой обманутого, а обманутый называет счастьем преступную ловкость обманщика. Хорошо одно, никто этого в строку не ставит, и это не приводит к тяжбам.
Говорят, что китайцы всегда недобросовестны, но мне кажется, что мнение, будто торговый обман позволителен в какой бы то ни было стране, заключает в себе противоречие. Когда-то считали, что лакедемоняне были ворами по убеждению; затем от этого отказались. А нельзя ли подать китайцам пример торговой честности? Это было бы, несомненно, превосходно, если и не с политической точки зрения, то, по крайней мере, с точки зрения разума и добродетели. Не явится ли средством к достижению доверия сортовое клеймение товаров, продаваемых в тюках или связках. Это вызовет нарекания, в особенности со стороны сибиряков, — но кто же не знает их коварства!
На этом торге существует если не закон, то обычай, в силу которого все товары, продаваемые китайцам, подлежат оценке, и нарушение этого закона или обычая влечет за собою денежные штрафы, а иногда и недопущение к заключению сделок. Заметно с первого взгляда, что в стране, где торговле (по крайней мере, внутренней) не чинится помех или эти помехи являются косвенными, заметно, повторяю, что для купцов такое правило весьма стеснительно, и, следовательно, его стараются обойти, когда только это возможно, что, говорят, и бывало с первейшими купцами при возобновлении торга. Это правило возникло как бы в отместку за правило китайцев самим назначать твердые цены на все их товары; зависть русских купцов также в какой-то мере способствует этому, но является уже причиной второстепенной. Возможно, я и ошибаюсь, но какое же неудобство может быть в том, чтобы предоставить полную свободу продавать свои товары по желаемой цене. Кто знает, не заставит ли это тех же китайцев переменить или вовсе отменить их твердые цены; хотя, по правде говоря, изменение простого обычая уже было бы для китайцев чем-то необыкновенным.
Ваше сиятельство спрашиваете меня в одном из писем, каково население Илимска. Во всем Илимске 45 домов, а тот, в котором я живу, 46-й и вместе с церковью и городской ратушей стоит посредине поселка. Дома расположены на месте старой крепости, или острога, от которого осталось только несколько башен, угрожающих падением. Кроме этих 45 домов, есть еще домов 15 пустых и необитаемых, из коих три на противоположном берегу реки, примерно в четверти версты от Илимска, и шесть в старом остроге, в версте от нас. Население состоит из мещан, казаков и крестьян и не превышает 250 душ обоего пола. Делами мещан ведает ратуша, состоящая из бургомистра и его помощника — старосты. У казаков начальником сотник, а крестьяне подчиняются волостной избе, находящейся в 200 верстах отсюда к верховью Илима. Кроме того, здесь есть один купец, служащий казенной палаты по части хлебного вина, которого здесь на складе в год бывает до 1000 ведер, идущих в продажу вдоль по Илиму на 400–500 верст для населения свыше 4000 душ обоего пола.
Позвольте мне иметь честь поздравить ваше сиятельство с новым годом, который наступает и уже наступит, когда это письмо дойдет до вас. Это приветствие — отнюдь не простая учтивость, но движение души чувствительной и благодарной. Да пребудете вы в счастии и в добром здравии! Я думаю, что это основа всех человеческих благ. Если бы только мне пришлось снова увидеть вас! Я почитал бы для себя несчастьем умереть, не повидав того, кто сохранил мне жизнь. Сестра моя тоже шлет вашему сиятельству новогодние поздравления, и, поскольку она является верным эхом моих чувств, ее пожелания не могут отличаться от моих.
Я осмеливаюсь обратиться к вашему сиятельству с довольно бессовестной просьбой: не соизволите ли прислать мне с благоприятной оказией каких-нибудь семян дыни. Я думаю, мне удастся вырастить их в парниках со слюдяными рамами, какие имеются в моем огороде. Пора закончить мою скучную литанию; обычно принятое заключение письма, когда уже порядком надоел, плохое оправдание, и каждый вправе сказать пишущему — эй, что же ты не кончишь как можно скорее словами: ваш… надоедливый слуга. Добавьте только к этому, что писать вам — наисчастливейшие минуты моей жизни.
<Конец 1794?>
13
Милостивый государь.
Пробыв в Москве четыре дня, не повидавшись ни с кем и сделав несколько необходимых покупок, я вот уже с неделю, как прибыл к себе домой. Ваше сиятельство не можете себе представить почти детскую радость, которую я испытал, увидев, что, наконец, достиг цели и что мое возвращение из ссылки осуществилось. Потому что, признаюсь в этом, может быть, и к стыду моему, всё время, пока я был в дороге и видел подле себя фельдъегеря, мне всё еще казалось, что я в Илимске. Воображение порою и теперь переносит меня туда; потрясенный, переставший быть, так сказать, самим собою, вследствие роковой утраты, постигшей меня в Тобольске, я продолжаю следовать за моими воспоминаниями, которые ведут меня по путям злосчастья, и питаться лишь печальными и бедственными предметами. Хорошая погода вызывает в моем воображении более веселые картины, но гроза и дождь, загоняя меня под кровлю и умеряя некоторым образом его полет, наполняет грустью всё мое существо.
О, как я хотел бы повидаться с моим престарелым отцом! Это — потребность сердца моего, но еще более это необходимо по моим домашним обстоятельствам. Если я получу милостивое разрешение съездить к нему, это будет такая же великая милость, как и разрешение вернуться из Илимска. Если нет, я пошлю к нему моего сына.
Пребывание в деревне во многих отношениях ново для меня. Люди здесь тоже для меня новы. Сходство с сибирским народом, которое я нахожу в них, — лукавство.
Я вызвал неудовольствие своих крестьян, запретив им женить малолетних, что является здесь обычаем почти повсеместным и может быть причиною тому, что население вовсе не будет возрастать, как это должно было бы быть: это одна из причин, тому содействующих.
Я умоляю ваше сиятельство помнить о том, кто и в изгнании и на родине всегда неизменен.
А. Радищев.
24 июля <1797 г.>
Немцово.
14
Милостивый государь.
Мое последнее письмо к вашему сиятельству, если оно дошло до вас, могло вам показаться весьма мрачным, и я искренно прошу за это прощения. Сто раз я повторял себе, зачем писать столько лишнего, зачем нагонять на него тоску, хотя бы и на мгновение. Потому что, признайтесь, мое письмо таки нагнало ее на вас. Со своей стороны признаюсь, что мне невесело.
Однако я призываю к себе на помощь всю философию и риторику; я обращаюсь к рассуждениям и силлогизмам всякого рода; я избавляю ваше сиятельство от их содержания, и, мужественно выдержав бой, чтобы рассеять тучи, омрачавшие мой разум и душу, ныне, как некогда Феб, вышедший во всем блеске из лона Амфитриты, я радостно, выйдя, правда, только из бани с еще мокрой головой, берусь за перо, чтобы поблагодарить ваше сиятельство за письмо от 2 сентября, которое я получил 20 того же месяца. Согласитесь, что человек — существо весьма смешное, весьма забавное, весьма нелепое. Он плачет утром и смеется вечером, хотя ничего и не переменилось, а иногда он сам и с места не двинулся, плотно усевшись в кресло в колпаке и в ночных туфлях. Да, я нахожу себя именно таким, как я это изобразил, наплакавшись поутру, прохохотав весь вечер, как безумный, а я ведь не смеялся, по крайней мере от души, с самого Тобольска, со времени разлуки с моей доброй подругой, хотя у меня как будто и есть все основания стать более веселым, благодаря великодушию нашего милостивого государя.